Изменить размер шрифта - +
Вы нам выдадите по десять билетов каждому, а по окончании партии мы их вам вернем соответственно с нашими выигрышами и проигрышами.

– «Чек на 1000 швейцарских франков», – легкомысленным тоном произносит Пако, начиная писать округлым почерком.

Следует пауза, после чего Караман говорит весьма холодно, но голоса, однако, не повышает:

– На вашем месте, мсье Пако, я не стал бы расписываться на такого рода банкнотах.

– Но ведь это туалетная бумага! – говорит с легким смехом Пако.

– Сорт бумаги отношения к делу не имеет, – говорит Блаватский.

Круглые выпученные глаза Пако перебегают от Карамана к Блаватскому. Эти двое впервые друг с другом в чем‑то согласны, что производит на него, кажется, сильное впечатление. Но в эту секунду Бушуа говорит слабым, полным упрека и дрожащим от нетерпения голосом:

– Ну… и чего же ты ждешь?…

Его тон достаточно ясно свидетельствует о том, что шурин из эгоизма лишает его последнего удовольствия в жизни.

– Да пишите же, мсье Пако! Чего вы боитесь? – внезапно говорит Робби голосом, в котором, как всегда, можно уловить второй смысл. – Пишите все, что вам захочется! Ставьте дату. Подписывайте! Это не имеет абсолютно никакого значения! Несмотря на то что мсье Христопулос, как, впрочем, и эти господа, убежден в обратном.

О том, что Робби хочет этим сказать, я полагаю, Пако не догадывается. Но, понукаемый Бушуа и приободренный репликой Робби (который с тех пор, как мадам Эдмонд объявила во всеуслышание о повадках Пако, ведет себя с ним очень по‑дружески), Пако наконец решается, пишет наспех тридцать банкнотов, подписывает их, десять дает Бушуа, десять Христопулосу и берет остальные себе.

Я закрываю глаза. Я не собираюсь следить за этой карточной партией. Я нахожу ее нелепой, неуместной и в конечном счете для всех унизительной – включая и тех, кто вынужден быть ее зрителем. Мне бы хотелось, чтобы эти минуты нашего путешествия – путешествия Бушуа, моего собственного, да и всего нашего круга – поменьше омрачались подобными ничтожными пустяками. Кроме того, в этой партии в покер нет ничего, как говорят на скачках, «захватывающего»: ее результат известен заранее.

Внезапный отвлекающий маневр, произведенный Мандзони, заставляет меня снова открыть глаза. Он говорит бархатным сюсюкающим голосом:

– Между вами и мсье Христопулосом есть свободное кресло. Не разрешите ли вы мне его занять?

– Нет, – отвечает Мишу, бросая сквозь прядку волос суровый взгляд на Мандзони. И с жестокостью, ею, вероятно, лишь наполовину осознанной, добавляет: – Спасибо, я больше в вас не нуждаюсь.

– Мой ангелочек! – бросает с упреком Пако.

– Имя в эту минуту очень мало заслуженное! – отзывается Робби.

– Вы! – говорит Мишу, глядя на Пако с ребяческой злостью. – Занимайтесь своими погаными картами и оставьте меня в покое!

Лицо Мандзони, хотя и несколько бледное, сохраняет бесстрастное выражение, но его пальцы впиваются в подлокотники кресла. Он бы побледнел еще больше, если бы мог видеть, какой взгляд бросает на него в эту минуту соседка сквозь щелки своих век; сходство их с крепостными бойницами в который уж раз поражает меня. У них то же самое назначение: видеть, оставаясь невидимым, и стрелять, оставаясь неуязвимым.

Тут Робби протягивает свою длинную тонкую руку, кладет изящную длань на колено Мандзони и оставляет ее там словно по причине забывчивости. Этот жест, задуманный как утешающий, очень походит на ласку, и Мандзони снисходительно его терпит – может быть, в силу двойственности своей натуры, а может быть, потому, что, будучи добрым и чувствительным человеком – качества, которыми не меньше, чем красотой, объясняется его успех у женского пола, – он не хочет причинять своему другу боль.

Быстрый переход