|
Пока шел разговор, он меня отвлек и даже немного позабавил. Но теперь, когда он завершился, меня охватывает недоверие, настолько кричаще выбивается он из контекста, настолько не вяжется с ситуацией, в которой мы оказались на борту этого самолета.
О, я понимаю, эта сцена, возможно, является для миссис Банистер способом приободриться, убедить себя, что все обстоит нормально и что наше несколько затянувшееся приключение вскоре благополучно завершится в четырехзвездном отеле на берегу озера в Мадрапуре. Ибо обе viudas с самого начала не переставая вздыхают, томясь по гостиничным удобствам. Миссис Банистер все время толкует об услаждающей ванне, которую она примет сразу же по прибытии, а миссис Бойд – о завтраках в ресторане, на террасе с круговым обзором. Где‑то в затаенных планах миссис Банистер есть и такая позиция: слышится тихий стук в дверь ее выходящего на озеро номера; дверь открывается, на пороге возникает Мандзони – еще одно дополнительное удобство. Он будет, мечтает она, проводить с нею все вечера, этот большой и смазливый простак, всегда готовый заняться любовью. Отсюда и необходимость загодя и постепенно, еще в самолете, его как следует выдрессировать.
Для viudas, и особенно для миссис Банистер, чьи владетельные права восходят к седой старине, благополучный исход представляется как нечто само собой разумеющееся. Мадрапур причитается ей, и она получит его сполна. Ни в каком месте земного шара, ни в какое мгновение ее жизни ничего худого с миссис Банистер произойти не может. Покойные отец и муж определили ее в категорию туристов такого высокого ранга, что задеть ее всерьез просто невозможно. Ей нелегко воспринимать себя «пассажиркой», и я испытываю к ней какую‑то жалость. Сам не знаю, отчего это происходит. Ибо вряд ли стоит ее особенно жалеть. Во всяком случае, не больше и не меньше, чем всех нас.
После жестоких салонных забав миссис Банистер и небольшого отдохновения, которые они нам доставили, круг снова погружается в неподвижность безмолвного ожидания; этот переход к пустоте тянется довольно долго, и выносить его даже труднее, чем те драматические моменты, которые нам пришлось пережить. У всех у нас есть основания, пусть и различные, не открывать рта. Суровость, с какой миссис Банистер прошлась против шерсти своего жеребца, обучая его хорошим манерам, предполагает настолько оптимистический прогноз на будущее, что даже лидеры большинства не решаются разделить эту точку зрения. Что же касается нас, the unhappy few[33] – Мюрзек, бортпроводницы, Робби и меня, – на нас уже и так все косятся, раздраженные тем, что мы раньше времени оказались правы, и у нас нет никакого желания вновь повергать наших спутников в растерянность и тревогу, лишний раз повторяя им то, что мы думаем о нашем положении.
И вот среди этой напряженной и мрачной тишины, когда в иллюминаторах закатное солнце опускается к морю облаков, дыхание Бушуа начинает меняться. До этой минуты его дыхания, как и нашего, не было слышно. Теперь оно неожиданно становится шумным, хриплым, прерывистым и сопровождается судорожным подергиваньем рук и постоянным движением шеи то вправо, то влево, как будто больной, когда ему не хватает воздуха на одной стороне, поворачивает голову в другую, надеясь – но надежда всякий раз оказывается тщетной – наполнить наконец свои легкие. Натужное хрипенье, которое, кажется, рвется из самой глубины его груди, словно Бушуа должен каждую секунду его оттуда выдирать, походит на верещанье трещотки, только на более низких нотах. В этом звуке так мало человеческого и столько чего‑то механического, отвратительного, что мы леденеем от ужаса, и, однако, когда он временами прекращается, уступая место резкому свисту, сходному с тем, какой испускает продырявленная шина, впечатление от этого не менее омерзительно. Изможденное, желтое лицо Бушуа покрывается потом, и когда с его ссохшихся, бесцветных губ не срывается ни этот трещоточный скрип, ни это ужасающее свистящее выдыханье, с них слетает мучительный стон. |