|
Что до меня, я с превеликой неловкостью слушаю ее гнусные речи. Жаргон, на котором она изъясняется, картины и позы, которые она живописует, возмущают меня. Вместо того чтобы in extenso[10] воспроизвести все, что она говорит, я постараюсь дать краткое изложение ее слов в максимально пристойном и лишенном каких‑либо красок виде.
Итак: 1) она, мадам Эдмонд, именно такая и есть, какой ее обрисовал Пако, но всю ответственность за это она возлагает на похотливость мужчин; 2) ее заведение не просуществовало бы и дня без таких субъектов, как Пако, которые, выдавая себя за респектабельных господ, охотно посещают ее дом; 3) Пако, некоторые физические особенности которого могут вызвать лишь жалость, обладает к тому же и весьма своеобразными вкусами; он может вступать в сношения только с «малолетками» и обращается с ними как садист, без чего не в состоянии достичь желанной цели; 4) тот лицемерно отеческий интерес, который Пако проявляет к Мишу, объясняется исключительно его пороками.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Я настолько возмущен чудовищным выставлением напоказ интимной жизни Пако, что первым пытаюсь положить этому конец и громко кричу:
– Прекратите!
Моему крику вторит пронзительный голос Робби, который так потрясен этими гнусными подробностями, что вот‑вот истерически разрыдается. Тогда мадам Эдмонд обращает свою ярость на нас и принимается осыпать нас оскорблениями – главным образом Робби, который, по ее словам, «никогда и не отважится к ней прийти». Тут в салоне поднимается ропот всеобщего возмущения, и она вынуждена умолкнуть; но побежденной она себя не считает и с вызовом обводит всех поочередно взглядом.
Что касается Пако, то он, как и до своей попытки защитить Мишу, дрожавшую от страха, теперь, когда мадам Эдмонд безжалостно растоптала его репутацию, ведет себя мужественно и достойно. Скрестив на груди руки – поза немного театральная, но помогающая ему стойко держаться, – он смотрит прямо в лицо мадам Эдмонд, не произнося в свою защиту ни слова. Однако кроме прямых нападок, обрушившихся на него, ему грозит другая неприятность – уже с фланга, со стороны Бушуа, его правой руки и одновременно шурина, питающего к нему, как мне кажется, ту застарелую и затаенную семейную злобу, что описана в стольких французских романах. Он явно ликует, этот Бушуа. Он сразу же оценил, какое великолепное оружие против его родственника вложила ему в руки своими разоблачениями мадам Эдмонд. Мне редко доводилось видеть более мерзкое зрелище, чем та торжествующая низость, которой отмечено в эту минуту его костлявое лицо.
Все мы избегаем слишком открыто глядеть на Пако, но каждый украдкой бросает на него быстрые взгляды, особенно viudas.
Эти дамы пребывают в большом волнении. Они оживленно шушукаются, вполголоса обмениваясь a parte[11] высоконравственными комментариями к услышанному и недоуменными вопросами, ибо они не все до конца поняли в обличениях мадам Эдмонд и жаждут понять. В частности, они спрашивают друг у друга, что она имела в виду, когда упоминала о «малолетках» и о садистском с ними обращении. Разумеется, своими ужимками они показывают, что их целомудрие оскорблено, но в то же время они в полном восторге: ведь приключения, которых они так ждали от своего путешествия в Мадрапур, начались уже в самолете. Ибо каждому известно, что обычно в дальних рейсах на борту ничего не происходит – только нескончаемо долгие часы скуки между двумя короткими приступами тревоги при взлете и при посадке.
Блаватский наклоняется ко мне и, впиваясь в меня из‑за толстых стекол очков своим острым взглядом, тихо говорит (попутно отмечу, что он пользуется двумя языками – одним, суховато‑корректным, в официальных разговорах, а другим, жаргонным и сочным, в частных беседах):
– Ну, я просто в отпаде. |