Если бы можно было выложить на полати мозги, вытряхнуть, постучать по ним пихтовым веничком, а потом покатать, как футбольный мяч по снегу, было бы совсем хорошо. Нечто похожее баба Нюра со мной и проделала.
– Все дурное с тебя сниму. Может, кто тебе позавидовал или накричал. В трамвае пихнул, в спину плюнул. Сама не упомнишь, а оно на тебе висьмя висит и силы твои отымает. Тощая ты, тощая… Колосок мой на тонкой ножке…
В бане тускло горела свеча. Пахло березовым веником и новогодней распаренной пихтой.
Бабка кинула черную тряпку на пол. Села на табуретку, поставила перед собой глиняную миску и стеклянный кувшин с водой. Миску у левой ноги. Кувшин у правой. Медленно взяла горсть соли из миски и плавно ссыпала ее в кувшин с водой. Взяла еще. И неторопливой тонкой струйкой потекла соль через пальцы в воду. И зашелестел бабкин мерный шепот.
– Соль солона, вода чиста. Вода колодезна, вода речна. Соль с семи домов собрала, солью сглазы сняла. Как соль моя тает в воде – слово злое тает в воде. Соль соборная – слово оговорное, слово наговорное, сплетня, морока. Солью солю свой порог, слово злое обидчику возвращаю в рот. Слово с языка соль моя нашла, соль сплетню сняла, боль с души ушла.
В глазах потемнело. Свеча померкла. Капля пота проехала по лицу и лениво сорвалась с подбородка. Я наклонилась вперед и увидела, как медленно, словно осколок хрусталя летит она на пол, разбивается вдребезги и в стороны бьют золотистые искры.
Черная тень, заслонившая мне пламя свечи, ринулась прочь, как коршун. Язычок пламени мотнулся в сторону. Все дурное, что понавешала на меня моя сумасшедшая жизнь, сорвалось и унеслось вдаль.
А баба Нюра окатила меня с головы до ног ледяной водой. Дыхание перехватило. И чтобы не задохнуться, пришлось завизжать, как только что родившийся младенец.
… Я встретила Новый год легкая и чистая, как снежинка. Компания состояла из бабы Нюры и моей крестной Клавдии с сыном Серегой. Без пяти двенадцать ввалилась в дом запыхавшаяся тетя Роза из Пскова.
А потом мы с другом детства Серегой полночи катались с обледенелой горы на какой-то облезлой картонке. И не было в моей жизни еще ничего лучше этого!
Моя баба Нюра была особенная. С детства я с неослабевающим интересом пыталась уследить за тем, чем она занимается.
– Девок убери отсюдова, Верка! Пусть к Клавдии бегуть… Нечего им здесь… Пошли, пошли! – Баба Нюра, строго поджав сухонькие губки, строго гнала нас, маленьких, к матери.
Когда к ней приходили, взгляд ее совершенно менялся. Из привычного добро-лукавого становился острым и колючим. И каким-то слегка напуганным, как будто к ней пришли не за помощью, а для того чтобы что-то отобрать. Нюра суровой бывала только тогда, когда чего-то боялась.
Мама хватала нас с Райкой за руки и волокла по коричневой глиняной тропинке к калитке. Я все тянула шею назад и никак не могла понять. Что там такое? Почему нельзя? Но разобрать ничего не могла. Бабушка поворачивалась спиной и уходила, скрываясь за кустом сирени.
А я все смотрела назад. Кто-то чужой пробегал за ней. Но не к дому, а к бане.
Сколько я себя помню, всегда какие-то люди ходили в наш дом. Но это были не гости. Гостей принимали в доме. А тех, непонятных, которых мне никогда не давали рассмотреть, уводили в баню. Они и сами не особенно любили показываться. Шмыгнут за бабкой, и все.
Дед серел лицом, и спрашивать у него ни о чем было нельзя. Нас гнали к крестной тете Клаве, жившей через два дома от нашего. Ее сын Сережка был младше меня на три года. А Райки – на шесть. Поэтому она с ним не общалась. А мне Сережка показывал свои календарики. Я их в детстве тоже собирала. И летом привозила ему из города то, что в моей коллекции было абсолютно лишним – танки, самолеты и машинки.
Самая ранняя картинка в моей детской памяти – коричневая глинистая дорожка, заросшая по краям подорожником. |