Самая ранняя картинка в моей детской памяти – коричневая глинистая дорожка, заросшая по краям подорожником. Дорожка гладкая, словно окрашенный пол. И лужа всегда в одном и том же месте, перед самой калиткой. Сколько раз в этом месте дорожку присыпал красным песком мой высокий и худой, как шест, дед Илиодор. Где ему такое имя выкопали – не знаю.
Говорят, его мать была из староверов. Бабушка называла его всегда Илюша. А чужие – не иначе как Илиодор Акиндинович.
С двух сторон от калитки – высокая трава. Выше меня и Райки. Дремучий лес травы вдоль забора, покрашенного зеленой краской. В детстве я очень любила ее отдирать. Поддевать ногтем и тащить широкие мягкие пласты.
Здесь мы с Райкой играли до одурения. И никто нам не мешал. От забора до серого сарая была наша с ней территория. И даже траву здесь дед не косил. Из-за нас. К концу лета трава высыхала, пахла концентрированным счастьем и громко шуршала.
Пушистая дедовская собака Шимка любила прокладывать себе здесь коридорчики. С радостным азартом добиралась до нас, припадала на передние лапы, игриво шарахалась в сторону и улыбалась во всю свою развеселую пасть. Стоило кинуть ей маленький мячик, как она тут же прокладывала себе новый шуршащий коридорчик и исчезала в зарослях. Шимка исчезала всегда надолго, потому что без мячика прибегать стеснялась. А не находила его почти никогда. Только высокие колоски шелестели и качались, качались и шелестели. А потом появлялась Шимка с прижатыми ушами и мордой, опущенной ниже лопаток. Она поднимала брови скорбным домиком и виновато смотрела своими удивительными карими глазами.
Шимка уморила себя после смерти деда Илиодора. От тоски по нему перестала есть. Верная была очень. Дед умер, когда мне было одиннадцать. Ни на какие похороны меня не взяли. Дело было промозглой осенью. Я жила в городе и болела. Так что для меня так и осталось не до конца понятным исчезновение нашего деда Илюши. Кажется, что ушел он с Шимкой за грибами или на охоту. И когда-нибудь обязательно вернется. А уж расскажет такое, что все вокруг соберутся, обопрут подбородки на руки и будут слушать, как околдованные. Это дед умел. Да он много чего умел… Преданная Шимка будет лежать у дедовых ног, положив морду на лапы, как все вокруг, и складывать брови домиком. А баба Нюра опять засияет и засветится и будет тихонько стоять с краю, поглядывая, кто как деда слушает, и наливаться такой гордостью, как будто бы это не муж ее родный, с которым прожила она тридцать лет и три года, а сын.
Сын-то был, да не приезжал никогда. Райкин отец, мамин брат. Но об этом в семье говорить не любили. Дядя Митяй пил беспробудно. Работал с грехом пополам в авторемонтной мастерской. Как его оттуда еще не выгнали – неизвестно. Руки золотые были, видимо, поэтому. С личной жизнью ни у моей матери, ни у дядьки как-то не заладилось. Развелись оба, когда дети были еще маленькими. Я-то, естественно, осталась при маме. А дядя Митяй свою дочку Райку видел потом раз или два – не больше. Зато бабкина невестка цыганка Роза почему-то осталась в семье. Жила в Пскове и Райку регулярно сдавала на лето в деревню к бабе Нюре.
Райка была черноволосой и яркой, вся в мать, только лицом светлее, и старше меня на три года. Поэтому превратилась в девицу гораздо раньше. Летом, когда ей было уже пятнадцать, наши интересы резко разошлись. В то лето мы с ней не дружили совершенно. Райка уже была лебедью, а я еще угловатой девчонкой с рыжей косой, веснушками и белесыми ресницами. Ее все тянуло к парням – пройтись перед кучкой пацанов, облепивших мотороллер. Постоять и повздыхать над озером, так чтобы ее было видно с футбольного поля. А я ей в то лето ужасно мешала. Я злилась на нее и пряталась. Но все равно продолжала за ней присматривать. Скрывалась в ветвях деревьев и никак не могла понять, почему она со мной не играет. И на кого она меня променяла?
После того лета мы долго не виделись. Райка поступила в Псковское медучилище. |