В моем сознании вечером он переставал быть сарафаном и превращался в открытое платье. Мне хотелось понравиться Туманскому. Хотелось до умопомрачения.
Стуча каблучками, я перешла улицу и направилась по узкому переулку к заветному дому с мелкими окошками и тяжелым кольцом на двери.
Как он играет, я услышала еще с улицы. Окно на втором этаже было открыто настежь. Конечно, такая духота.
Я позвонила в дверь. Музыка продолжалась. Никто мне не открывал. Он меня не слышал. Он играл Чайковского, «Вариации на тему рококо».
Пришлось ждать до самого конца. Прерывать его после первой части я побоялась. От Тамары Генриховны я была наслышана о беспардонной публике, позволяющей себе аплодировать в середине произведения. Воспитанные люди между частями могут только покашлять.
Я стояла напротив его окна, прижавшись спиной к стене. И наполнялась благоговением перед его талантом. И сами собой вспомнились обрывки какого-то стихотворения, которое я нашла в старом журнале «Звезда», упавшем мне на голову с антресолей перед отъездом.
Запретить виолончель! Будоражит и тревожит.
То вливает в душу хмель, то, как зверь, грызет и гложет.
Поднимает в небеса. Оземь больно ударяет.
Отвергает словеса. Бытие утяжеляет.
Нам бы нежную свирель, с нас и скрипочки довольно.
Запретить виолончель! Слишком сладко с ней и больно.
Музыка закончилась. Надо мной раздались аплодисменты. Я подняла голову. На втором этаже дома, у которого я стояла, было распахнуто окно, и в нем показались две пары рьяно хлопающих сморщенных старческих ладошек.
Голый по пояс Туманский показался в своем окне, прижал руки к груди и сдержанно поклонился. Потом двумя руками убрал абсолютно мокрые волосы с лица. И уже собирался исчезнуть, но внезапно посмотрел вниз. Увидел меня. И махнул рукой.
Пока я переходила улочку, он уже открывал мне дверь.
На нем были только потертые джинсы.
– Ничего, что я без фрака? – устало улыбнулся он. – Заходи.
Я поднималась за ним по лестнице и смотрела на его спину, по которой с мокрых волос стекали капли. Спина у него была красивая, треугольная. По ней можно было наглядно демонстрировать анатомические различия мужчины и женщины.
– Ты не простудишься? – спросила я. – Все-таки вечер.
– У меня тут такая жарища была целый день, – обернулся он. – Каждые полчаса – голову под холодную воду. Иначе жизни нет. Сейчас уже полегче.
– Я тебя сильно отвлекаю? – тактично спросила я, когда мы зашли в квартиру.
– Нет, ангел мой, я уже закончил. Пять часов отыграл. На сегодня хватит.
Он помотал головой. На меня полетели брызги.
– Ты как твой Клац от снега… – тихо сказала я, нежно ему улыбнувшись. Он коротко глянул на меня. Подошел к холодильнику и вынул оттуда запотевшую бутылку с водой, щелкнул крышкой и выпил половину залпом.
После пяти часов занятий он был выжат, как шахтер, отстучавший смену в забое.
Вода стекала по шее на грудь, прокладывала себе извилистую тропу между рельефом мышц и терялась на тонкой темной дорожке, идущей по тощему животу вниз. Однажды я тоже по ней прошла… Но об этом лучше сейчас не вспоминать.
В центре комнаты стоял стул. На нем, уперевшись шпилем в пол, полулежала виолончель.
Наглые перепады ее талии и бедер невозможно было воспринимать спокойно. Неужели же можно привыкнуть к такому бесстыдному инструменту…
– Подожди здесь. Я схожу оденусь, – он побежал по лестнице на второй уровень квартиры. Внизу были кухня и гостиная. А наверху, вероятно, спальня.
Зазвонил телефон. Я слышала, как он взял трубку и заговорил по-английски. Флоранс? Кажется, так зовут хозяйку квартиры. Он долго молчал, потом рассмеялся, сказал два слова, потом его опять развлекала Флоранс. |