Флоранс? Кажется, так зовут хозяйку квартиры. Он долго молчал, потом рассмеялся, сказал два слова, потом его опять развлекала Флоранс.
Я подошла к виолончели, наклонилась над ней и стала ее рассматривать. Как она только выдерживает такой натиск эмоций? Фигурные эфы. Четыре внушительные струны, натянутые, как тетива. Всего четыре! А какая музыка!
Я дотронулась до виолончели пальцем. Казалось, она была живая, теплая и трепетная. Туманский все еще говорил по телефону. Я осторожненько села на стул. Придвинула к себе виолончель, обхватив коленями ее стройные бока. Прижала левое ухо к грифу. Дернула пальцем красную струну. Она отозвалась глубоким басом. Дернула тонкую. Она запела, задребезжав, повыше.
Туманский повесил трубку. Я слышала, как звякнул телефон. Напоследок я приложила ухо поближе и чуть посильнее дернула басовитую красную.
Она издала резкое «А-а-а!», сходящее на нет, как будто ее убили.
Что-то сверкнуло, и мне показалось, что мне отрубили голову. От неожиданности я вскрикнула. Шею от уха разрезало чем-то горячим.
Туманский с лицом, которого я не забуду никогда, в два прыжка скатился с лестницы.
За эти секунды горячая полоса налилась огнем и разошлась такой болью, какой мне испытывать еще не приходилось. Нужно было куда-то от нее деться.
В панике, с растопыренными пальцами, я вскочила.
Гулко упала на пол виолончель, забренчав порванной струной.
Туманский широко перешагнул через нее.
Одной рукой прихватил меня за затылок. Пальцы другой больно придавил к шее. Я застонала и попыталась вырваться.
– Не дергайся, – сквозь зубы сказал мне он. И рыжие звезды вокруг зрачка полыхнули огнем. Я увидела, как по руке его к локтю бегут две темные струйки крови.
А потом, как террорист, прикрывающийся заложницей, он потащил меня к раковине на кухне.
– …Тихо, тихо, ангел мой, – он сосредоточенно возился с моей шеей, с досадой промокая полотенцем выступающую кровь. – Голову-то мне самому давно надо было тебе оторвать. А я все ждал, пока ты нарезвишься. Теперь вот пришивать придется.
Он перетряхивал серую аптечку, вынимая какие-то пузырьки и нетерпеливо бросая их обратно.
– Все не то! А, вот… Кажется, нашел, – в бутылочке колыхнулась недвусмысленно темная жидкость.
– Йодом не надо! – взмолилась я.
– Надо, Федя! Надо.
Морщась, как художник над неудачной картиной, он осторожно убрал полотенце и широким мазком провел по открытой ране, которая тут же взорвалась от боли. Я зашипела и отпрянула. Слезы мгновенно накатили на глаза. Он тут же склонился к моей шее и быстро сказал.
– Дай скорей подую… Бедненькая девочка… Больно… очень… знаю.
От его слов мне стало жалко себя ужасно. Сдерживаться я уже не могла. Я всхлипнула и трехслойная тушь, не выдержав напора, потекла по щекам. Он крепко прижал меня к своей груди и поцеловал в макушку. Одеться он так и не успел.
– Все у тебя, ангел мой, будет хорошо. Голова-то держится. И на том спасибо, – он отстранился и успокаивающе посмотрел мне в глаза.
Как там было? «Запретить виолончель! Слишком сладко с ней и больно». Да уж, больновато…
От моего лица на его груди остались мокрые черные разводы. Я тут же стала стирать их ладонью. Почему-то даже мысли не промелькнуло, что лицо у меня должно быть еще чернее.
– Страшного тут, в общем, ничего. Так, царапина. Это я сначала испугался, – вполголоса приговаривал он, аккуратно отрезая от пластыря миллиметровые, как нити, полоски.
Он заговаривал мне зубы. Опять вытер кровь. Потом быстро и больно свел двумя пальцами края пореза. Я ойкнула и попыталась защититься.
– Руку убери, – мягко попросил он. |