Историки, наиболее благосклонные к Мухаммеду, все-таки упрекают его за то, что и во второй, мединский период своей деятельности – период по преимуществу политический – он продолжал выдавать себя за посланника Божия и различным своим приказам и распоряжениям придавать значение прямых божественных предписаний. Этот упрек имеет смысл только при том предположении, что Мухаммед в этот второй период своей жизни уже не считал, а только выдавал себя за посланника Божия. Но когда же он перестал верить в свое посланничество? Такого момента в его жизни нельзя указать, и менее всего можно его искать именно во второй, мединский период. Если в первое время, когда он в пользу действительности своего призвания не имел ничего, кроме своей собственной внутренней уверенности да веры в него Хадиджи и нескольких друзей его, если тогда, вопреки всей внешней очевидности и назло общему мнению, он твердо стоял на своем убеждении, то как же он мог в нем поколебаться, когда после невероятно быстрых успехов он добился признания даже со стороны своих прежних врагов и гонителей? Когда же, в самом деле, был тот момент, в который Мухаммед мог потерять веру в себя и в свое призвание? Не тогда ли, когда чужеземцы клялись ему в верности? Или когда с ним, беглецом и изгнанником, могущественные племена, владевшие вторым городом в Аравии, вступили в договор как с самостоятельным властителем? Или тогда, когда он разбил втрое сильнейших его корейшитов при Бедре? Или тогда, когда при Оходе его дружина за ослушание ему была наказана поражением, а он не только спасся, а сохранил и даже возвысил свое положение? Или тогда, когда соединенные силы всех его врагов рассеялись, не причинив ему никакого урона, перед наскоро выкопанным им рвом? Или когда корейшиты и вся Мекка, а за ними и вся почти Аравия признали его своим верховным владыкой и посланником Божьим? Ясно, что каждый из этих успехов в отдельности мог только укреплять его веру в себя и в свыше данное ему поручение, а весь последовательный ряд этих чудесных успехов должен был довести эту веру до безусловной непоколебимости. А при этом мог ли он проводить точную границу между своим усмотрением и волей Божьей? Если он “отдал сердце свое Богу”, и Бог соединил с ним Свое неизменное благоволение, на каком основании стал бы он отнимать религиозную санкцию у движений этого сердца, отданного Богу? Была здесь, конечно, одна граница, признававшаяся Мухаммедом в принципе и иногда нарушавшаяся им на деле. Он знал, что различие добра и зла, безусловно, не зависит ни от чьего произвола, что даже Бог не может повелеть того, что дурно. И в тех, правда, редких случаях, когда он мстил своим личным врагам или политическую мудрость смешивал с коварной жестокостью (как относительно евреев), совесть, без сомнения, говорила ему, что это дурно и что Бог не мог этого повелеть. Я сейчас укажу на смягчающие обстоятельства и для этих поступков, но, во всяком случае, они заслуживают осуждения. Нельзя, однако, распространять этого осуждения на разные предписания Корана, в которых не было ничего нравственно дурного, но которые представляются нам как внушенные человеческой политикой, тогда как Мухаммед придавал им значение божественных заповедей. Не нужно забывать, что политика Мухаммеда была искренне религиозной, а его религия с самого начала имела и политическую задачу. Разве существовало в его время (да и гораздо позже) разделение между религией и политикой? Разве не смешивались эти два интереса и вдеятельности византийских императоров, и в деятельности римских пап? Еще менее возможно было это разделение в том варварском состоянии общественной жизни, в котором находились племена Аравии.
Мухаммед не был светским политиком в мединский период, так же, как он не был духовным богословом в эпоху своей первой проповеди. Разница между двумя периодами состояла не в существе дела, а только в способе деятельности, не в существе и характере задачи, а только в степени ее реализации. Сначала Мухаммед безуспешно убеждал, а потом с успехом побеждал своих противников, но и то, и другое он делал во имя одного и того же закона жизни. |