|
Как бы то ни было (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…), я все-таки, значит, запомнил и — сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена — все-таки, значит, донес, сохранил и эту осень, с ее неистовым ветром, и снег, и крыши под снегом, и тот, к примеру, какой-то, в самом начале зимы, светлый, снежный, хотя и без солнца, легкой дымкой окутанный день, когда — уже вечером, у меня дома (в той комнате, думаю я теперь, которая была когда-то моею и вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, дни, вечера…) — он, Макс, впервые рассказал мне о театре (на маленькой площади…), о Сергее Сергеевиче (режиссере и устроителе…), о репетиции (на которой побывал он в тот же день…), и — уже ночью, мы вышли на улицу — впервые — как я теперь понимаю — заговорил со мной о своих осенних, важнейших открытиях.
Зато теперь, здесь — теперь и отсюда — как будто с двух сторон (моей и Максовой…) вижу я этот день (подобно осени, только что мною описанной, поступивший — поступающий — наконец, в мое распоряженье и веденье…) — тот день, следовательно и с его стороны, когда, созвонившись, в самом деле, с Сергеем Сергеевичем, договорившись с ним, он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) впервые оказался на маленькой площади утром, зимою (она показалась ему чуть менее маленькой, чем казалась осенью, по вечерам…), вошел в пустое фойе, пустой зал, открыл и снова закрыл за собою некую, до сих пор для него, Макса, запретную дверь, прошел большое, темное, заваленное какими-то, почти неразличимыми в темноте предметами — стульями, поставленными друг на друга, фрагментами декораций, быть может — помещение за сценой, — поднялся, по темной, опять-таки, лестнице, на второй, в самом деле, этаж, и мимо еще каких-то дверей — прямо по коридору — дошел, наконец, до — пятиугольной, как выяснилось, комнаты Сергея Сергеевича; Сергей Сергеевич, крикнув: входите, пожав ему руку и извинившись, тут же вышел куда-то; Макс остался один; осмотрелся: дальняя, без окон, стена шла, удивительным образом, наискось — и вдруг загибалась, образуя еще один угол и, соответственно, еще один, узкий простенок (кресло, афиша…). И были еще афиши, развешанные по стенам; еще одно кресло; стол; диван у стены; пахло же — пылью, табачным дымом, крошащимся деревом.
Он подошел к окну: маленькая площадь, заметенная снегом; какая-то девушка, в черной короткой шубке, идущая через площадь к театру; соседняя крыша; редкие, большие снежинки.
— Ну, вот уже и зима… — с радостью, но и с тайным сомнением в возможности его имени, на этих страницах (а между тем, его так действительно звали; я, впоследствии, очень хорошо его знал…) — с радостью, хотя и с тайным сомнением, ввожу я на эти страницы, впускаю в историю — им, т. е. Максом, уже виденного на сцене актера (он узнал его, обернувшись…), каковой, войдя неожиданно в комнату, быстрыми, легкими шагами подойдя к Максу, к окну и сказав, зачем-то, что — вот уже и зима, представился: Фридрих.
— Как, простите?
— Фридрих; а что?
— Да нет, пожалуйста, как вам будет угодно.
Они оба рассмеялись, должно быть.
— Все всегда удивляются, но так меня и вправду зовут.
И таким же быстрым, легким движением — непонятно откуда, из какого-то, во всяком случае, невидимого кармана достав сигареты (на нем был длинный, серый, широкий, с треугольным вырезом свитер…), предложив одну Максу — курите? нет? — закурив другую, взмахнул вдруг рукою, почти полный круг описал ею в воздухе — и бросив уже погасшую, разумеется, спичку во вполне неожиданно возникшую на столе, Максом, во всяком случае, не замеченную до сих пор пепельницу, оказался вдруг на диване, ногу закинул за ногу — другая пепельница возникла рядом с ним на полу — покрутил носком, посмотрел на свои ботинки, на Макса…
— А вы, соответственно… кто же?. |