Изменить размер шрифта - +
Это противоречие трагическое и само по себе способно оправдать пьесу. Но в пьесе звучит и другая, более трагическая линия, линия разрыва между той же безжалостной обреченностью и душевной человеческой прелестью забытых "в обществе" людей. Великий талант Максима Горького сказался в этой пьесе в нескольких разрезах и везде одинаково великолепен. Он блещет буквально в каждом слове, каждое слово здесь - произведение большого искусства, каждое вызывает мысль и эмоцию. Я вспоминаю руки Бубнова, руки, которые кажутся такими прекрасными в прошлом, когда они были грязными от работы, и такими жалкими теперь, когда они "просто грязные". Вспоминаю бессильный вопль Клеща: "Пристанища нету!" - и всегда ощущаю этот вопль как мой собственный протест против безобразного, преступного "общества". И то, что Горький показал ночлежку в полном уединении от прочего мира, у меня лично всегда вызывало представление как раз об этом "мире". Я всегда чувствовал за стенами ночлежки этот самый так называемый мир, слышал шум торговли, видел разряженных бар, болтающих интеллигентов, видел их дворцы и "квартиры"... и тем больше ненавидел все это, чем меньше об этом "мире" говорили жители ночлежки...

Мой товарищ Орлов#2, народный учитель, с которым я был на спектакле, выходя из театра, сказал мне:

- Надо этого старичка уложить в постель, напоить чаем, укрыть хорошенько, пускай отдыхает, а самому пойти громить всю эту... сволочь...

- Какую сволочь? - спросил я.

- Да вот всех, кто за это отвечает.

"На дне" прежде всего вызывает мысль об ответственности, иначе говоря, мысль об революции. "Сволочи" ощущаются в пьесе как живые образы. Вероятно, для меня это яснее, чем для многих людей, потому что вся моя последующая жизнь была посвящена тем людям, которые в старом мире обязательно кончали бы в ночлежке. А в новом мире... здесь невозможно никакое сравнение. В новом мире лучшие деятели страны, за которыми идут миллионы, приезжают в коммуну им. Дзержинского, бывшие кандидаты в ночлежку показываюи им производственные дворцы, пронизанные солнцем и счастьем спальни, гектары цветников и оранжереи, плутовато-дружески щурят глаза в улыбке и говорят:

- А знаете что, Павел Петрович?#3 Мы эту хризантему вам в машину поставим, честное слово, поставим. А только дома вы ее поливайте.

- Убирайтесь вы с вашей хризантемой, есть у меня время поливать...

- Э, нет, - возмущается уже несколько голосов, - раз вы к нам приехали, так слушайтесь. Понимаете, дисциплина...

Но так получается теперь, когда ответственность "общества" реализована в приговоре революции. А тогда получалось иначе. Предреволюционное мещанство хотело видеть в пьесе только босяков, бытовую картину, транспарант для умиления и точку отправления для житейской мудрости и для молитвы: "Благодарю тебя, господи, что я не такой, как они". Самое слово "босяки" сделалось удобным щитом для закрывания глаз на истинную сущность горьковской трагедии, ибо в этом слове заключается некоторое целительное средство, в нем чувствуется осуждение и отграничение...

Максим Горький сделался для меня не только писателем, но и учителем жизни. А я был просто "народным учителем", и в моей работе нельзя было обойтись без Максима Горького. В железнодорожной школе, где я учительствовал, воздух был несравненно чище, чем в других местах; рабочее, настоящее пролетарское общество крепко держало школу в своих руках, и "Союз русского народа" боялся к ней приближаться. Из этой школы вышло много большевиков#4.

И для меня и для моих учеников Максим Горький был организатором марксистского мироощущения. Если понимание истории приходило к нам по другим путям, по путям большевистской пропаганды и революционных событий, по путям нашего бытия в особенности, то Горький учил нас ощущать эту историю, заражал нас ненавистью и страстью и еще большим уверенным оптимизмом, большой радостью требования: "Пусть сильнее грянет буря!"

Человеческий и писательский путь Горького был для нас еще и образцом поведения.

Быстрый переход