Изменить размер шрифта - +
В этом можно было убедиться, взглянув на термометр, который я захватил с собой, но я почему‑то не стал этого делать.

Небо было свинцово‑серым, все вокруг подернуто тусклой мглой. Я взглянул на часы, они показывали 9 часов 10 минут. Пробиваясь мыслью, словно сквозь вату, я тупо пытался понять, что у нас сейчас: вечер Дня Д или уже наступило утро следующего дня. Совершив, неимоверное, почти болезненное насилие над своей мыслью, я пришел наконец к выводу: на Пасху в 9 часов вечера уже темно, значит, сейчас утро — Дня 2; таким образом, мы провели в подвале целые сутки.

Над головой не было больше ни сияющей синевы, ни плывущих облаков — темный, мертвенно‑серый покров давил на землю, будто прикрывая ее колпаком. Слово «колпак» как нельзя лучше передавало ощущение духоты, тяжести, полумрака, как если бы небо действительно плотно накрыло нас. Я осмотрелся. На первый взгляд замок не пострадал, только в той части донжона, что слегка выступала над вершиной скалы, побурели опаленные пламенем камни.

С лица у меня снова ручьями полил пот, и тут только я догадался взглянуть на термометр. Он показывал +50о. На древних каменных плитах мощеного двора, там, где сейчас бродил Тома со своим счетчиком, валялись трупы полуобгоревших птиц — голубей и сорок. Это были постоянные обитатели галереи донжона, порой мне здорово досаждало и голубиное воркование, и сорочья трескотня. Теперь уж некому будет мне, мешать. Кругом царила мертвая тишина, но, напрягши слух, я где‑то очень далеко различил непрерывную череду свистящих и хлопающих звуков.

— И здесь ничего, — произнес, подходя ко мне, Тома, весь взмокший от пота.

Я понял, но, не знаю почему, его лаконичность меня разозлила. Воцарилось молчание. Тома стоял как вкопанный, напряженно вслушиваясь, и я нетерпеливо спросил его:

— Все еще продолжается?

Он взглянул на небо и ничего не ответил.

— Ну хватит, идем, — сказал я с плохо скрытым раздражением. Конечно, раздражение было вызвано крайней усталостью, отчаянием и нестерпимой жарой. Слушать людей, говорить с ними и даже смотреть на них — все было трудно сейчас. Я добавил:

— Схожу‑ка я за своим биноклем.

В моей спальне, на третьем этаже донжона, жарища была одуряющая, но, как мне показалось на первый взгляд, все было цело и невредимо, расплавились только свинцовые переплеты окон, и свинец местами образовал потеки на наружной стороне стекол. Пока я искал бинокль, обшаривая один за другим все ящики комода, Тома поднял телефонную трубку, поднес ее к уху и несколько раз нажал на рычаг. Обливаясь потом, я метнул на Тома злобный взгляд, будто упрекая его за то, что своим жестом он на какое‑то мгновение зажег во мне искру надежды.

— Молчит, — сказал он.

Я гневно пожал плечами.

— Но все‑таки нужно еще раз проверить, — сказал Тома даже вроде с какой‑то досадой в голосе.

— Вот он, бинокль! — воскликнул я, несколько пристыженный.

И все‑таки я не мог сейчас до конца побороть в душе бессильную злобную неприязнь к себе подобным. Повесив бинокль на шею, я стал подниматься по винтовой лестнице. Тома следовал за мною. От жары здесь можно было задохнуться. Несколько раз нога соскальзывала с истершихся каменных ступеней, я хватался правой рукой за перила, и от этого начинала гореть обожженная ладонь. Бинокль мотался у меня на груди. А ремень от бинокля давил шею. Поднявшись по винтовой лестнице, мы вышли на плоскую крышу донжона, но не увидели ничего, со всех сторон площадку окружала стена в два с половиной метра высоты. Узкие каменные ступеньки, выбитые в стене, вели на парапет в метр шириной, но без ограждения. С этого парапета, куда меня, двенадцатилетнего мальчишку, боялся пускать дядя, открывалась бескрайняя панорама окрестностей.

Я остановился, чтобы отдышаться. Неба не было. Все тот же свинцово‑серый колпак висел над землей, закрывая ее до самого горизонта.

Быстрый переход