Изменить размер шрифта - +
Все тот же свинцово‑серый колпак висел над землей, закрывая ее до самого горизонта. Воздух в полном смысле слова был раскален, колени у меня дрожали, из последних сил карабкался я по ступеням, дыша прерывисто, со свистом, и капли пота, стекая с лица, падали на камни. Я не решился выбраться на парапет. Кто знает, сумею ли я сохранить равновесие. Так я и остановился на верхней ступеньке. Тома стоял ступенькой ниже.

Я обвел глазами округу и оцепенел. Должно быть, меня шатнуло, потому что я почувствовал, как рука Тома поддержала меня, прижав к стене.

Первое, что я увидел — для этого мне даже не понадобился бинокль, — была догорающая ферма «Семь Буков». Обвалившаяся кровля, обгоревшие двери и оконные рамы, рухнувшие стены — вот все, что от нее осталось. Кое‑где на фоне серого неба виднелись обуглившиеся руины и то здесь, то там, как колья, торчали из земли черные обрубки деревьев. Воздух был неподвижен. Черный густой дым столбом поднимался к небу, а внизу по земле еще пробегали длинные красные языки пламени, они то вспыхивали, то опадали, словно огонь в очаге.

Чуть дальше, по правую руку, я с трудом различил Мальжак. Церковная колокольня исчезла. Почта тоже. Обычно легко было распознать это одноэтажное нескладное здание, стоявшее на склоне холма у самой дороги в Ла‑Рок. Казалось, будто кто‑то ударил по поселку кулаком и, расплющив, придавил к земле. Нигде ни деревца. Ни черепичной крыши. Все пепельно‑серое, лишь кое‑где языки пламени, но и они, вспыхнув, почти тут же угасали.

Я поднес к глазам бинокль и настроил его дрожащими руками. У Колена и Мейсонье были в поселке дома, у одного в центре, у другого немного на отшибе, у спуска к Рюне. От дома Колена не сохранилось и следа, но по уцелевшему коньку крыши я установил местоположение дома Мейсонье. От фермы Пейсу, обсаженной великолепными елями, остался лишь низенький черный холмик.

Я опустил бинокль и тихо сказал:

— Больше ничего нет.

В ответ Тома молча склонил голову.

Следовало бы сказать «больше никого нет». Ведь с первого взгляда становилось ясно, что, кроме нескольких человек в Мальвиле, все живое в нашем краю погибло. Мне так давно и во всех подробностях был знаком пейзаж, открывающийся с донжона. Когда дядя впервые дал мне свой бинокль, мы провели на башне замечательный день с ребятами нашего Братства, растянувшись на парапете (я и сейчас ощущаю тепло нагретого солнцем камня), мы узнавали окрестные фермы, раскинувшиеся на склонах. Вот уж когда мы всласть покричали, похулиганили, распустили свои языки.

— Ну ты, старый кретин, взгляни‑ка, ведь это же вроде Фавелар, вон там, между Бори и Вольпиньером.

— Ты что, офонарел? Это же самый настоящий Кюсак.

— Кюсак? Задница это твоя, а не Кюсак, хочешь — спорим на пачку «голуаз», это не Кюсак.

— Нет, Кюсак, он слева от Галина, уж его‑то я всегда узнаю по табачному складу.

А сейчас там, где с детства я привык видеть фермы Фавелар, Кюсак, Галина, Бори, Вольпиньер, а дальше за ними еще десятки других — я знал все их названия, но не всех их хозяев, — теперь остались лишь груды черных развалин, а вокруг догорали леса.

Чего‑чего, а лесов в наших краях хватало. Если летом бросить с высоты донжона взгляд вниз, там до самого небосклона колыхалось темно‑зеленое море тенистых и кудрявых каштановых деревьев, местами в них вклинивались сосняк и дубовые рощи, в долинах ровными рядами стояли тополя, и, хотя их высадили здесь с чисто практической целью, они живописно перерезали пейзаж вертикальными линиями. У каждой фермы высился одинокий провансальский кипарис, это было не простое дерево, его сажали ради собственного удовольствия и для пущей важности.

Теперь больше не было ни тополей, ни кипарисов, ни дубов, ни сосен. Бескрайние каштановые леса, которыми сплошь поросли холмы — разве что на вершине или на пологом скате оставались проплешины, и люди строили там себе жилье и распахивали луга, — наши знаменитые леса погибали в пламени, временами из этого пламени выныривали черные обуглившиеся колья и тут же умирали со свистом и треском, которые я услышал, выйдя из подвала.

Быстрый переход