«Понял он меня, сразу понял и оценил; умен учитель, да и сердце есть; чувствует, хотя и немец», — пронеслось, как и тогда, в уме Якова Потаповича.
Что Бомелий несомненно «чувствует», подтверждало, по крайней мере по мнению Якова Потаповича, и то, что «учитель» внимательно расспрашивал его о княжне Евпраксии, о чувствах ее к Воротынскому и об ее намерениях. Яков Потапович доверчиво рассказал ему все и даже не скрыл, что княжна спрашивала, когда привезут князя в московское жилище Бомелия. «Бусурман» чуть заметно улыбнулся. Так, по крайней мере, показалось Якову Потаповичу, но он не обратил на это особенного внимания, и даже, раздумывая теперь, решил, что это ему именно «только показалось». Увы, несчастный, он не мог даже догадаться о страшной истине, которую ему суждено было узнать в близком будущем, при исключительных обстоятельствах.
Хотелось Якову Потаповичу какими-нибудь судьбами повидаться с его «несчастным другом», томившимся, как он, по крайней мере, думал, в одной из слободских тюрем, но ему не удалось выхлопотать «свиданье». Сам Бомелий, охотно взявшийся похлопотать, оказался бессильным, и Яков Потапович вернулся в Москву.
Он глубоко вздохнул, невольно вздрогнув всем телом; лицо его на мгновение приняло мрачное, страдальческое выражение: несчастный дошел в своих воспоминаниях до рокового момента.
По возвращении из слободы Яков Потапович несколько раз виделся с княжной Евпраксией, но не по долгу. Ему стали тяжелы эти свидания, эти разговоры все на одну и ту же тему. Его дух был бодр, но плоть оказывалась немощна: от душевных страданий он начал чувствовать чисто физическую боль, стал ощущать незнакомое ему до сих пор расслабление во всем организме и чувство страха, что решимость дойти до намеченной им цели — а эта цель все более и более приближалась — вдруг покинет его в последний, решительный момент, стало закрадываться в его душу. Он начал искать поддержки и помощи в горячей молитве. Поздняя зимняя заря заставала его коленопреклоненным или распростертым ниц перед образом Богоматери — этой заступницы сирых и несчастных, божественный лик которой, освещенный кротким светом лампады, с небесною добротою глядел на молящегося юношу из переднего угла его горницы.
Наступил конечный день святок, прошедших в этот год в княжеском доме без игр и гаданий. Будущее казалось таким суровым и мрачным, что страшно было поднимать его завесу. Наступало 6 января — день Крещения, памятный день для Якова Потаповича. Еще в ночь под этот великий праздник, во время молитвы, у него внезапно явилась мысль посетить на другой день Новодевичий монастырь, отслушать обедню и проститься с могилою его приемной матери, княгини Анастасии Прозоровской. Мысль эта твердо засела в его голове, и он, ранним утром, проведя, как это было обыкновенно за последнее время, бессонную ночь, отправился пешком в эту святую обитель инокинь, расположенную на берегу Москвы-реки, в довольно далеком расстоянии от княжеских хором. Обедня еще не начиналась, но богомольцев в просторном храме было такое множество, что негде было, как говорится, упасть яблоку. Яков Потапович с трудом протискался сквозь толпу к левому клиросу и забылся в искренней, теплой молитве. Он помнил, будто сквозь сон, как началась литургия, как хор свежих голосов молоденьких клирошанок, точно отзвучие ангельского небесного хора, проник ему в душу, но далее… далее он не помнит ничего. Он лишился чувств, очнулся он в узкой высокой комнате со сводчатым потолком и одним глубоким небольшим окном с железною решеткою; яркие солнечные лучи освещали скромную обстановку этого незнакомого ему жилища: деревянную скамью, несколько табуретов, стол, аналой, стоявший в переднем углу под иконостасом со множеством образов, озаренных едва заметным при дневном свете огоньком лампады, и, наконец, деревянную жесткую кровать, на которой он лежал. Его верхняя одежда была бережно повешена на гвозде, вбитом в стене, рядом с другими гвоздями, на которых была развешена женская монашеская одежда. |