Его верхняя одежда была бережно повешена на гвозде, вбитом в стене, рядом с другими гвоздями, на которых была развешена женская монашеская одежда. Он был в келье одной из монахинь Новодевичьего монастыря. Голова его и лицо были смочены каким-то пахучим спиртом, кафтан и ворот рубашки расстегнуты, а поверх последней лежал, выбившись, его алмазный тельник. Все это он осмотрел взглядом полуоткрытых глаз, — в голове он чувствовал еще сильную тяжесть и совсем не мог поднять отяжелевших век, он даже не в силах был пошевелить головой. У постели, на которой он лежал, стояла коленопреклоненная монашенка: черный клобук с длинною вуалью указывал на полнейшее отречение ее от мира, и этот мрачный головной убор, как и вся черная одежда, рельефно оттеняли ее худое, далеко не старое и когда-то, видимо, отличавшееся недюжинною красотою лицо с выразительным профилем и большими, полными еще далеко не потухшего огня, глазами. Казалось, горе и страдания удесятерили количество прожитых инокиней лет и положили свой роковой отпечаток на гордое лицо и стройный стан бывшей красавицы. Постороннему взгляду кинулось бы в глаза поразительное сходство между этой стоящей на коленях заживо похоронившей себя женщиной и лежащим на кровати бледным, исхудалым, но все еще полным жизненных сил юношей. Слабый взгляд полуоткрытых глаз Якова Потаповича остановился с недоумением на лице женщины. Она не заметила, что он пришел в себя, так как все ее внимание — он видел это — было поглощено блестевшим на его груди крестом, в алмазах которого солнечные лучи переливались всеми цветами радуги. Она, казалось, не могла оторвать от него глаз, и на ее строгом, как бы высеченном из мрамора лице все более и более сгущались мрачные тени. Большие широко раскрытые глаза выражали страдание и ужас. Взгляд их стал наконец до того странен и страшен, что этот ужас сообщился Якову Потаповичу, а он, собравшись с силами, сделал движение. Монашенка вскочила с колен.
— Жив, жив! — радостно произнесла она.
— Где я? — слабо прошептал он.
— В келье, родимый, в моей келье. Я — Досифея, недостойная раба Божия.
— Как попал я сюда? — с недоумением спросил он.
— Упал ты во храме, добрый молодец, и обмер, словно дух из тебя вон вышел; мать-игуменья приказала тебя вынести и в чувство привести; я ноне очередная, ко мне в келью и принесли тебя, раздели и уложили…
— А-а!.. Спасибо, мать Досифея. И с чего это со мной таково приключилося? — заметил он, приподнявшись и садясь на кровать.
— Народу-то во храме ноне много было, может, от духоты, а может, и от расстройства какого душевного; молился-то ты больно истово, сама мать-игуменья это заметила…
Яков Потапович промолчал и грустно опустил голову: он вспомнил, о чем была его молитва. Затем он хотел было встать, но ноги были настолько слабы, что он снова сел.
Монахиня заметила его движение.
— Посиди еще, отдохни, или приляг, а то так на улицу идти негоже, не равно опять что приключится. Идти-то тебе далеко? — спросила она.
— Да, да, я посижу; а идти не то чтобы далеко, да и не близко: в дом князя Прозоровского, — отвечал он.
— Прозоровского?.. Василия?.. — задыхаясь он волнения, спросила монашенка, и мертвая бледность разлилась по ее лицу.
— Да… Василия… Чего ты, матушка, испугалась? — спросил он с недоумением, видя перемену в ее лице и то, что она судорожно схватилась рукою за спинку кровати, чтобы не упасть…
— А ты… ты кто же ему… приходишься?.. — не отвечая на вопрос, дрожащим шепотом спросила она.
— Я? Я — никто… Я без роду и племени… подкидыш… — печально произнес он. |