Какой у меня был выбор, Ирен? Прекратить работу и сбежать от тебя? Это было бы хуже, чем отменить встречу. Пытаться быть ближе к тебе, быть с тобой честным и не сказать тебе об этом? Невозможно – я выучил много лет назад, что если двое людей, между которыми есть что-то большое, и они не говорят об этом, не будут говорить ни о каких важных вещах. Это пространство, – я очертил воздух между нами, – мы должны сохранять чистым и свободным, и это настолько же твоя работа, насколько и моя. Поэтому я прямо рассказал тебе о том, что происходит со мною. Так откровенно, как мог – без манипуляций, без тестов, без скрытого мотива.
Ирен еще раз кивнула, давая понять, что я опять сделал разумное предположение.
Позже, почти в конце занятия, Ирен извинилась за свое высказывание. Через неделю она рассказала мне, как это происшествие ошеломило ее друга жестокостью по отношению ко мне, и еще раз извинилась.
– Не извиняйся, – утешал я ее, и я на самом деле желал ее утешения. Вообще-то, курьезным образом я приветствовал ее вспышку: это было оживление, это было по-настоящему, это сближало нас. Это было ее истинным отношением ко мне. Это была правда или хотя бы часть правды – я надеялся, что придет время, и она расскажет мне все до конца.
Гнев Ирен, с которым я впервые столкнулся на втором месяце терапии, был глубинным и всепроникающим. И хотя открыто он проявлялся лишь от случая к случаю, он грохотал внутри ее. Проведенные исследования убедили меня, что подобные вспышки гнева не причиняли большого беспокойства по сравнению с постоянными обвинениями, извинениями или опровержениями и скоро рассеивались. Но в случае с Ирен, во всей работе с ней, подобное наблюдение вводило в заблуждение. Снова и снова я обнаруживал, что «статистически существующая» правда была неуместна по отношению к человеку из плоти и крови, сидящему напротив меня.
Во время одной из сессий на третьем году терапии я задал ей вопрос:
– Какие чувства ты вынесла с нашей последней встречи? Ты думала обо мне во время прошедшей недели?
Этот вопрос часто был частью моей работы для привлечения внимания к подходу здесь и сейчас – во время встречи между мной и пациентом. Некоторое время она сидела молча, а затем спросила:
– А ты думал обо мне между сессиями?
Подобные вопросы пациента, которых избегают большинство терапевтов, не очень распространены, и я не ожидал услышать его от Ирен. Наверное, для меня была неожиданностью ее забота или, по крайней мере, свидетельство ее заботы.
– Я… я… я часто думаю о твоей ситуации, – пробубнил я. Лживый ответ! Она встала.
– Я ухожу, – сказала она и вышла, не закрыв за собой дверь.
Я видел, как она шла через сад, куря сигарету. Я сидел и ждал. Как же легко психотерапевту, не включенному во взаимодействие, думал я, отреагировать на ее вопрос чем-то вроде «Почему ты спрашиваешь?», или «Почему сейчас?», или «На что ты надеешься?». Для терапевтов, которые, как и я, обратились к более равноправным, взаимно ясным отношениям, это нелегко. Возможно, потому что вопрос выходит за рамки терапевтической правды: неважно, насколько искренним старается быть терапевт, насколько он пытается сблизиться с пациентом и быть с ним честен, все равно остается непреодолимая пропасть, базовое неравенство между пациентом и психотерапевтом.
Я знал, что Ирен ненавидела то, что я думал о ней, как о «ситуации», – ненавидела то, что позволила мне значить для нее слишком много. Должно быть, мне следовало использовать более прочувствованное и теплое слово, чем ситуация. Но я верю, что никакое подходящее предложение не дало бы ей того, что она хотела. Она хотела, чтобы я думал по-другому – любя, восхищаясь, сочувствуя, и, скорее всего, только о ней. |