Кроме того, существуют пациенты, зависимые от терапии, предпочитающие скрывать свое позитивное развитие, чтобы терапевты не заподозрили, что те больше не нуждаются в помощи.
И вот, затаив дыхание, Ирен развернула полотно.
Предо мной предстал натюрморт: простая деревянная ваза с лежащими в ней лимоном, апельсином и авокадо. Потрясенный ее изобразительным мастерством, я был разочарован ее выбором объектов, таких однозначных и бессмысленных. Я надеялся на что-то более уместное в нашей совместной работе. Но притворился заинтересованным и попытался похвалить ее. Но вскоре понял, что это получилось не очень убедительно. На следующей сессии она заметила:
– В течение следующих шести месяцев я буду посещать занятия по искусству.
– Это прекрасно. Те же учителя?
– Да, те же учителя, тот же класс.
– Ты говоришь о классе натюрморта?
– Ты, конечно, надеялся, что нет. Вообще-то есть кое-что, что ты от меня скрыл.
– Что же это? – Я начал чувствовать себя неуютно. – Каковы твои догадки?
– Вижу, что задела тебя, – ухмыльнулась Ирен. – Ты, наверное, никогда не прибегал в своей практике к ответу вопросом на вопрос.
– Тебя не обманешь, Ирен. Ну хорошо, правда в том, что твоя картина вызвала у меня два разных чувства. – Здесь я прибегнул к приему, которому всегда обучаю студентов: когда два разных чувства приводят тебя к дилемме, наилучший выход из ситуации – выразить свои чувства и дилемму. – Сначала, как я и сказал, я восхитился твоей работой. У меня самого нет никакого художественного таланта, и я очень уважаю работы такого уровня. – Я колебался, и Ирен подтолкнула меня:
– Но…
– Но… я… мне настолько приятно, что ты нашла себя в рисовании, что я боялся сказать тебе хоть малейшее слово критики. Но я надеялся, что ты могла бы посвятить свои занятия искусством чему-нибудь такому, что могло – как бы это лучше сказать – усилить нашу терапию.
– Усилить?
– Мне нравится, что ты всегда отвечаешь мне, даже если я спрашиваю тебя о том, что происходит в твоей голове. Иногда это мысль, но чаще ты описываешь некий мысленный образ. С твоей удивительной визуальной интуицией я надеялся, что ты сможешь соединить свое искусство и терапию в какой-нибудь необычной манере. Я не знаю, наверное, я ждал, что картина будет более выразительной, более очищающей, освещающей. Может быть, через свои полотна ты могла бы проработать пугающие тебя моменты. Но натюрморт, хотя и прекрасно исполненный технически, такой… э… безмятежный, он так далек от боли и конфликта.
Видя округлившиеся глаза Ирен, я добавил:
– Ты спрашивала о моих ощущениях, и я тебе ответил. Мне нечего скрывать. По сути, я могу ошибаться, критикуя то, что дает тебе успокоение.
– Ирв, мне кажется, ты не все понимаешь о картине. Ты знаешь, как французы называют натюрморт? Я покачал головой.
– Nature morte.
– Мертвая природа.
– Правильно. Писать натюрморт – это размышлять о смерти и распаде. Когда я рисую фрукт, я наблюдаю, как умирают день за днем мои модели. Когда я рисую, я нахожусь очень близко к нашей терапии, зная, что Джек превратился в пыль, уверенная, что смерть существует во всем живущем.
– Во всем? – рискнул я.
Она кивнула.
– В тебе? Во мне?
– Во всем, – ответила она, – особенно во мне.
Наконец-то! Я пытался вытянуть из Ирен последнее Утверждение, или что-то похожее на него, с самого начала нашей работы. Оно означало новый этап в терапии, как я узнал из сна, о котором она рассказала несколькими неделями позже. |