Изменить размер шрифта - +

– Что?

– Ты, наверное, нашел это забавным, что я, а не ты, заканчиваю сессию.

– Ты права, Ирен. Как обычно.

– Ты посидишь здесь еще пару минут? Я встречаюсь с Кевином на улице, мы договаривались позавтракать вместе, и могу позвать его сюда, чтобы он встретился с тобой. Мне этого очень хотелось бы.

Ожидая возвращения Ирен с Кевином, я пытался сопоставить ее мнение о терапии с моим собственным. Она считала, что в основном я помог тем, что был рядом, «присутствовал», был верен ей, не отмахивался от нее, что бы она ни говорила и что бы ни делала. Я помог ей, протянув руку, я импровизировал, поддерживал ее в этих суровых испытаниях и обещал смотреть на все ее глазами.

Меня задело такое упрощение. Несомненно, мой подход к терапии был более сложным и комплексным! Но чем больше я думал об этом, тем больше понимал, что Ирен была абсолютно права.

Скорее всего, она была права в отношении «присутствия» – ключевой идеи моей психотерапии. С самого начала я решил, что мое присутствие – это самое эффективное, что я мог предложить Ирен. И это означало не просто быть хорошим слушателем, поощрять катарсис или утешать ее. Это означало, что я должен был стать как можно ближе к ней, должен был сосредоточиться на «пространстве между нами» (фраза, которую я использовал фактически каждый час наших встреч с Ирен), на подходе «здесь и сейчас», на отношении между ней и мною здесь (в этом офисе) и сейчас (в данный момент).

Фокусирование на «здесь и сейчас» – это один из основных методов работы с пациентами, испытывающими проблемы во взаимоотношениях, но в случае с Ирен причина применения этого принципа была совершенно иной. Согласитесь: разве это не абсурд и не грубость требовать от женщины, находящейся в чрезвычайной ситуации (умирающий от опухоли мозга муж, скорбь по умершим матери, отцу, брату и крестнику), чтобы она направила свое внимание на мельчайшие оттенки взаимоотношений с терапевтом, которого она едва знает?

Тем не менее именно это я и делал. С самой первой нашей встречи, беспрерывно. На каждой сессии я непременно спрашивал о тех или иных аспектах наших взаимоотношений.

«Насколько сильно твое чувство одиночества сейчас, когда ты находишься со мной в этой комнате?»

«Как бы ты могла описать свои ощущения сегодня – насколько ты далека от меня или близка ко мне?» «Что ты чувствуешь сегодня?»

«Каковы твои ощущения сегодня – далека ли ты от меня или близка и насколько?»

Если она, как это часто бывало, говорила: «Я будто бы за тысячи миль отсюда», – я, конечно, концентрировался непосредственно на этом чувстве. «В какой именно момент возникло это чувство?» Или: «Может быть, я сделал или сказал что-то, что увеличило это расстояние?» И чаще всего: «Что мы можем сделать, чтобы сократить его?»

Я старался с вниманием относиться к ее ответам. Если она отвечала: «Если ты хочешь способствовать нашему сближению, назови мне книгу, которую я могла бы прочитать», я всегда называл ее. Если она говорила, что ее отчаяние невозможно описать словами и самое лучшее, что я могу для нее сделать – просто взять ее за руку, то я придвигал свой стул ближе к ней и брал ее за руку, иногда на минуту или две, порой на десять или даже больше. Иногда мне было не по себе от прикосновений, однако не из-за нормативного предписания, запрещавшего даже дотрагиваться до пациента. Скорее я испытывал неудобство из-за того, что такое прикосновение было неизменно эффективным: это заставляло меня чувствовать себя всемогущим волшебником, обладающим необычайной силой, действие которой оставалось мне непонятным. В конце концов спустя несколько месяцев после похорон мужа Ирен перестала обращаться ко мне с просьбой подержать ее за руку.

Быстрый переход