.
— Полноте вамъ зубоскалить-то, — скромно отвѣчала мамка и опустила глаза. — Барышня, голубушка, Софья Николавна, — обратилась она къ боннѣ, когда онѣ очутились, на улицѣ и лакей Павелъ спустилъ съ рукъ Шурочку, поставивъ ее на панель. — Милая барышня, пойдемте погулять куда-нибудь, гдѣ народу побольше, а то мы все бродимъ по такой улицѣ, что и извозчиковъ-то не видать.
— А зачѣмъ тебѣ извозчики? Зачѣмъ тебѣ народъ? Тебя не для извозчиковъ гулять послали, а для здоровья Мурочки, — отвѣчала бонна.
Онѣ шли по Сергіевской улицѣ, по направленію къ Таврическому саду, улицѣ хоть и аристократической, но почти всегда пустынной, безъ магазиновъ и торговыхъ лавокъ. Шли онѣ шагъ за шагомъ, еле передвигая ноги, такъ какъ бонна вела за руку двухлѣтнюю дѣвочку Шурочку.
— Одурь меня взяла, барышня, вотъ вѣдь я изъ-за чего прошу… — продолжала мамка. — Никуда одну не пускаютъ со двора и ничего я хорошаго видѣть не могу. Словно я какая монашенка живу…
— Не поступай въ кормилицы, — наставительно замѣтила ей бонна. — Зачѣмъ лѣзла! Сама виновата.
— Да все думала пообмыться и пообшиться, милая барышня. Добра себѣ на сиротскую долю поприкопить, повеличаться, съ серебра поѣсть, а теперь, конечно, хоть-бы ужъ и на попятный…
— А ты звони языкомъ больше! Вотъ тебѣ Катерина Васильевна и задастъ. Мало тебѣ отъ нея достается.
— Да вѣдь я вамъ, барышня, а не ей… Передъ ней, разумѣется, надо другія слова имѣть. Вначалѣ-то думала я, что жизнь хорошая, а теперь такъ сказать можно, что ужъ даже и не жизнь.
Въ голосѣ кормилицы слышались слезы.
— Ахъ, мамушка-то какая писанная! — воскликнулъ стоявшій около подъѣзда молодой извозчикъ. — Вотъ прокатилъ-бы такую мамушку на мериканской шведочкѣ! За дарма-бы прокатилъ.
Кормилица сначала улыбнулась на такія слова, а потомъ прошептала:
— Молчи, паршивый чортъ!
— Еликанида, съ какой стати ты отвѣчаешь! Ты должна молчать, — оборвала ее бонна.
— Да мнѣ, барышня, ужъ хоть огрызнуться на кого-нибудь, такъ и то будетъ легче. Хоть сердце сорвать.
Онѣ остановились. Дѣвочка сказала, что она устала. Бонна взяла ее на руки.
— Давайте, барышня, я понесу Шурочку, — предложила свои услуги мамка. — А сами пойдемъ поскорѣе. Вѣдь и лавокъ-то и магазиновъ въ здѣшней улицѣ никакихъ нѣтъ, чтобъ можно было въ окна на товары посмотрѣть! — плакалась она. — Удивительно, что за жилье господа себѣ выбираютъ! Жила я года полтора тому назадъ на Гороховой, въ судомойкахъ жила — вотъ это улица.
Выскочилъ изъ подъѣзда деньщикъ въ фуражкѣ съ краснымъ кантомъ, увидалъ мамку Еликаниду и даже попятился отъ нея, широко раздвинувъ губы отъ удовольствія и оскаливъ бѣлые зубы. Онъ не удержался, и съ языка его сорвалось легкое восклицаніе полу шопотомъ:
— Вотъ такъ Маша!
— Хороша да не ваша! — оборвала его Еликанида, а у самой любо но губамъ такъ и забѣгало.
— Мамка! Ты опять?! — крикнула на нее бонна.
— А они зачѣмъ задираютъ?
— А ты не должна обращать вниманіе… Отвернись, да и проходи мимо…
Бонна и кормилица шли. Деньщикъ долго еще стоялъ, разиня ротъ отъ удовольствія, и смотрѣлъ имъ вслѣдъ и, наконецъ, произнесъ себѣ подъ носъ, ни къ кому особенно не обращаясь:
— Вотъ такъ пронзительная штучка, муха ее заклюй!..
Еликанида шла, шла рядомъ съ бонной и вдругъ выпалила:
— Барышня! Поѣдемте на Невскій! Полтинникъ у меня есть. Я прокачу васъ.
Бонна посмотрѣла на нее строго и произнесла:
— Да ты никакъ съ ума сошла! Вотъ дура-то!
— А чтожъ такое? Барыня Катерина Васильевна и не узнала-бы… А я публику посмотрѣла-бы. |