|
Я же старательно улыбалась; призвав на помощь всю свою любознательность, я смотрела на ученых обезьян, на обнаженных танцовщиц, на человека-тюленя, на женщину без рук и без ног; я предпочитала игры, которые требовали напряжения всего тела: со страстью опрокидывала кегли и консервные банки, двигала по движущимся дорожкам карликовые автомобили и направляла самолеты в нарисованное небо. Наблюдавший за мной Льюис лукаво заметил:
— С ума сойти, как серьезно вы ко всему относитесь! Можно подумать, что вы рискуете головой!
Надо ли было усматривать намек в его улыбке? Думал ли он, что и в любовь я привнесла такую же бессмысленную серьезность, такой же ложный пыл? Дороти с живостью возразила:
— Это лучше, чем по всякому поводу без стеснения афишировать свою пресыщенность. — Она властно взяла меня за руку. Когда мы проходили мимо стенда фотографа, Дороти погладила своей шершавой рукой шелк моего платья: — Анна! Сфотографируйтесь с Льюисом! У вас такое красивое платье, и вам так идет эта прическа!
— О да! Нам очень хочется получить вашу фотографию! — добавила Вирджиния.
Я колебалась; Льюис схватил меня за руку.
— Давайте увековечим вас, — весело сказал он. — Раз уж, оказывается, вы так обворожительны.
«Для других, — с грустью подумала я, — и никогда уже для него».
Я села рядом с ним в нарисованный аэроплан, и мне стоило большого труда улыбнуться; он не замечал моих платьев, для него больше не существовало моего тела, разве что лицо. Если бы, по крайней мере, я могла думать, что меня изуродовало какое-то стихийное бедствие! Но я все та же, кого он любил, а теперь больше не любит, порыв Дороти тому свидетельство — вот почему он вывел меня из равновесия: я слабела, стремительно теряла силы. А мне надо было держаться и сохранять улыбку до глубокой ночи.
— Льюис, вы должны составить компанию Эвелине, — сказала Дороти, — солнце ее утомляет. Она хочет посидеть в тени; когда она вернется из туалета, предложите ей стаканчик, а мы тем временем пойдем взглянуть на восковые фигуры.
— Ну нет! Только не я! — воскликнул Льюис.
— Но ей нужен мужчина, который позаботился бы о ней. Берта она не знает, а Вилли терпеть не может.
— А я терпеть не могу Эвелину, — сказал Льюис.
— Хорошо, я сама с ней останусь, — сердито заявила Дороти. Я было вызвалась, но она сказала: — Нет, только не вы, Анна. Ступайте, ступайте, вы все мне расскажете.
Когда мы отошли, я спросила Льюиса:
— Почему вы перестали быть любезным с Дороти?
— Но ведь это она пригласила Эвелину; никто не просил приглашать ее. Я не стала спорить и погрузилась в созерцание убийц, которые замерли в
момент убийства вслед за своими жертвами, застывшими в смертельной агонии; сидя на кровати роженицы, маленькая мексиканка пяти лет баюкала новорожденного; Геринг умирал на носилках, а на виселицах раскачивались повешенные в немецких мундирах. За колючей проволокой громоздились восковые трупы. Я смотрела на них в изумлении. Вот уже и Бухенвальд, и Дахау отступали в глубь истории, подобно скормленным львам христианам из музея Гревена. Когда я, оглушенная солнцем, очутилась на улице, Европа, вся целиком, отодвинулась куда-то на край света. Я смотрела на женщин с обнаженными плечами, на мужчин в разрисованных рубашках, которые хрустели хот-догами или лизали мороженое: никто не говорил на моем языке, да и сама я забыла его; я утратила все свои воспоминания и даже собственный образ: у Льюиса не было зеркала на высоте моих глаз, и я красилась чуть ли не вслепую перед карманным зеркальцем; я едва помнила, кто я есть, и задавалась вопросом: существует ли еще Париж.
До меня донесся сердитый голос Дороти:
— Вы решили вернуться и даже не спросили мнения Анны. Говорят, в семь часов будут показывать старые немые фильмы, и еще рассказывали о каком-то потрясающем фокуснике. |