Ведь многие годы уже я – лирически – крепко сплю… Степень моего одиночества здесь и на свете Вы не знаете… и вот – Ваш оклик: запрос! А теперь я написала Челюскинцев – не я написала, сами написались! С настоящим наслаждением… думаю, как буду читать эти стихи – здесь. Последним. Скоро».
Как она и ожидала, «весь-мир» ополчился на нее за подобный энтузиазм. А она… Она не могла ни винить тех, кто осуждал ее за симпатии к Советам, ни отказаться от критики в адрес пугающей осторожности тех, кто, дрожа за собственную шкуру и удобное место под солнцем, воздерживался от того, чтобы попросту с тихой радостью слинять, ничем себя не проявив. Душевные и мысленные метания в конце концов доводили ее до головокружения. Она мечтала о том, чтобы внешние события сами заставили ее выбрать путь. Орел или решка? Жить и умереть, томясь на медленном огне, оставаясь во Франции или взойти на пылающий костер в России?
Примерно в то же время Цветаева заносит в одну из своих записных книжек отчаянные строки о том, что – будь ей дана возможность выбирать между тем, чтобы никогда больше не увидеть России, и тем, чтобы никогда больше не увидеть своих черновых тетрадей, она ни минуты не колебалась бы и, совершенно очевидно, сказала бы, что Россия обойдется без нее, тогда как черновые тетрадки на это не способны. К тому же, продолжала Марина развивать эту мысль: «я без России обойдусь, без тетрадей – нет…», и говорила она так потому, что именно в черновых записях, и только в них, все для нее обретало жизнь и смысл.
Однако в эмигрантской среде растет возмущение Советским Союзом, который теперь решился устраивать облавы на врагов режима и преследовать их прямо под носом у французского правительства – без всякого стыда и зазрения совести. Еще помнилось дерзкое похищение чекистами 26 января 1930 года в самом центре Парижа генерала Кутепова, когда поползли слухи, будто сменившему его на посту председателя Русского общевоинского союза генералу Миллеру тоже грозит опасность. Эмигранты из России, чувствовавшие себя до поры до времени в безопасности на французской территории, теперь были сильно обеспокоены снисходительным отношением гошистского правительства Леона Блюма к Советскому Союзу, который вел себя все более активно и нагло.
Казалось, обстановка сама подталкивает вчерашних изгнанников к возвращению в родные края. Обгоняя мать и отца, Ариадна запросила визу на въезд в СССР. Перед этим они с Сергеем много и подолгу разговаривали. Снизив голос до шепота, Эфрон жаловался дочери, что запутался в своих отношениях с Советским Союзом, «как муха в паутине», советовал прислушиваться только к голосу своего патриотизма и немедленно мчаться в Москву. Но не следует, уточнял он, пересказывать их беседы Марине. Аля обещала. Впрочем, ей это было нетрудно: теперь уже у нее почти и не было никаких контактов с матерью, слишком многое их разделяло: вкусы, пристрастия, убеждения, возраст… Стоило Ариадне поступить на службу ассистенткой к зубному врачу, Марина принялась всячески препятствовать ее работе «вне дома». Ариадна вспомнит потом, что мать нуждалась в том, чтобы она все время находилась дома, вспомнит, как на материнское: «Выбирай – работа или дом, но – если ты выберешь работу, – все между нами кончено!» – в том же тоне ответила: «Тогда я выбираю работу!» И как после этой своей первой демонстрации независимости сама жизнь вынудила ее пойти еще дальше. Она понимала, что станет свободной женщиной только в том случае, если поставит нерушимый барьер между собой и родителями. Поддержка отца придавала ей сил, и она ускорила сборы к отъезду. У Марины уже не хватало мужества ее удерживать и уговаривать. Добившись полного развала семьи, эта двадцатипятилетняя девушка просто сияла от счастья. В письме к Анне Тесковой от 2 мая 1937 года Цветаева, описывая Алин сравнительно недавний отъезд, говорит, что так весело едут разве что в свадебное путешествие, да и то не все, и рассказывает о сборах: «Повторю вкратце: получила паспорт, и даже – книжечкой (бывают и листки), и тут же принялась за оборудование. |