Изменить размер шрифта - +
<…> Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит <…>. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. <…>.

В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.

В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в Московский университет, филологический факультет. Но начинается война, и он едет братом милосердия на фронт. В октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. – 1920 г.) – непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.

Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот что, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех, кого мог, – забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара – у него на глазах – лицо, с которым этот комиссар встретил смерть. – „В эту минуту я понял, что наше дело – ненародное дело“.

– Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? – Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился – он из него ушел, весь целиком – и никогда уже не оглянулся в ту сторону. <…> Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала „Версты“, от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь – уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут „большевиком“. <…>

Когда в точности Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой, не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю – около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю – это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха – как сиял! („Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…“). Есть у меня и важный свидетель – сын, росший под такие возгласы и с пяти лет ничего другого не слыхавший. <…>

Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, – целое перерождение человека.

О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: „Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!“ Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше, чем я (я знала только о Союзе возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю – это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог».

Так же, как письмо Сталину, письмо Берии, датированное 23 декабря 1939 года, осталось без ответа. Скорее всего, Берия отложил его, не читая. Сколько же ему приходило подобного в то время! Друзья Марины, со своей стороны, старались, насколько было возможно, улучшить ее положение раскаявшейся перебежчицы. Благодаря рекомендации Бориса Пастернака Цветаева получила работу в государственном издательстве – Гослитиздате, ей заказывали много переводов с языков, которых она не знала: стихи, написанные по-грузински, по-белорусски, на сербохорватском, болгарском, польском, грудами лежали на ее рабочем столе.

Быстрый переход