Изменить размер шрифта - +
Эта сверхъестественная независимость напоминает независимость умирающего, обрывающего мало-помалу последние связи с землей. Она думала, что Рильке, испускавший дух в санатории Рагаца, должен был испытывать такую же опьяняющую легкость, какую испытывал Линдберг, пролетая над океаном.

Но в это же время Марину все больше занимало событие совершенно иного смысла и значения: в сентябре 1927 года она разрывалась между счастьем и тревогой, узнав, что ее сестра Анастасия, которую Максим Горький пригласил к себе в Италию, собирается навестить ее в Медоне на обратном пути от крупнейшего из советских писателей. Этот последний, приговорив в соответствии с доктриной партии капитализм, тем не менее прохлаждался на курорте в Сорренто. Лучшее доказательство того, что можно, наплевав в суп, потом с аппетитом сожрать его.

Марина воспринимала свою будущую встречу с Анастасией так, будто ей предстояло встретиться внезапно со своим прошлым, так, будто ей предстояло оправдываться перед своим вторым «я», так, будто ее могли обвинить, что она – по небрежности или из упрямства – упустила шансы, подаренные ей судьбой. Конечно, они обе переменились за пять лет разлуки. Да просто – узнают ли они друг друга?

На этот раз Марина волновалась зря. Встреча сестер была радостной, нежной, полной общих воспоминаний. Анастасию потряс усталый, измученный вид Марины, более чем удивила ее невероятная снисходительность по отношению к двухлетнему Муру, любой каприз которого немедленно исполнялся. Марина, которая в свое время воспитывала дочь в строгости, была матерью-стоиком и гордилась этим, теперь стала матерью-наседкой. И кичилась этой новой ролью.

«Марина изменилась, – писала впоследствии Анастасия Цветаева в своих „Воспоминаниях“. – Определить чем – трудно. Старше стала – конечно. Ей скоро тридцать пять лет. Отошла желтизна ее трудных лет. Но легкая смуглость – осталась. Все еще похожа на римского юношу – большой лоб, нос с горбинкой, твердый абрис рта. Вокруг светло-зеленых глаз кожа у нее стала как-то темнее, что делает ярче цвет глаз. Все так же курит и чуть щурит глаза, но вместо московского (коктебельского) шушуна (кафтана, охваченного у пояса ремнем) и почтальонской сумки через плечо, из-за которой (под презрением полыхнувшим Марининым взглядом) бежали за ней мальчишки по Борисоглебскому переулку, она теперь вынимает папиросу из кармана сизого хозяйственного фартука, в котором она несет из кухни кофейник. <…> Еще перемена: Марина научилась вязать. Вяжет все прямое: шарфы, даже одеяло, шерстяное. Толстым костяным крючком».

Вечером, вытянувшись на диване, который служит ей кроватью, Марина со слезами перечисляет сестре свои горести и заботы, а та внимательно ее слушает: «Ты пойми: как писать, когда с утра я должна идти на рынок, покупать еду, выбирать, рассчитывать, чтоб хватило, – мы покупаем самое дешевое, конечно, – и вот, все найдя, тащусь с кошелкой, зная, что утро – потеряно: сейчас буду чистить, варить (Аля в это время гуляет с Муром), – и когда все накормлены, все убрано – я лежу, вот так, вся пустая, ни одной строки! А утром так рвусь к столу – и это изо дня в день».

Сергей, со своей стороны, жаловался, что вынужден заниматься унизительной работой, чтобы можно было хоть что-то себе позволить да попросту дожить до конца месяца. Но вот наконец после того, как он какое-то время украдкой подрабатывал статистом на съемках, датский кинорежиссер Карл Дрейер пригласил его сняться в эпизоде фильма, постановка которого стоила очень дорого, – «Страсти Жанны д’Арк», главную роль в котором сыграла знаменитая итальянская актриса Фальконетти. Затерянный в толпе, он пунктуально следовал указаниям режиссера, стремясь достичь совершенства в своей маленькой роли. Такой способ зарабатывать деньги порадовал его куда больше, и он написал сестре, Елизавете Эфрон: «Только в последние дни наша жизнь стала приходить в порядок.

Быстрый переход