|
Стоит мне хоть чуть-чуть поправиться, начинаю себя ненавидеть, презирать и пилить. И потом, если я стану толстой, ты меня разлюбишь. Не из эстетических соображений, а потому, что у меня от этого сразу испортится характер. Я перестану себе нравиться и стану злиться на весь мир».
Невозможно представить себе Лизу, злющуюся на весь мир. Он знал ее одиннадцать лет и ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или сказала о ком-нибудь дурное слово. Она могла быть взвинченной, нервной, но никогда не кричала и не злословила, всегда оставалась доброжелательной и приветливой — даже с теми, кто этого не заслуживал.
Вот уже одиннадцать лет все, что делала и говорила Лиза, вызывало у полковника какой-то детский, телячий восторг. Это чувство не проходило с годами, лишь углублялось.
Она сняла темные очки. Большие светло-серые глаза казались еще больше и светлей на загорелом тонком лице.
— Ладно уж, — вздохнула Лиза, — попрыгаю я на солнцепеке вместо Глебушки. Только если опять обгорю, виноваты будете вы оба, изверги.
Она подняла с гальки ракетку и тут же приняла сильную подачу сына. Следующую она пропустила — непроизвольно повернула голову в сторону моря, где подплывал к буйкам широким брассом ее любимый полковник.
Елизавета Максимовна вовсе не хотела сейчас играть в бадминтон. Но если бы она отказалась, Арсюша полез бы в воду за полковником. Ребенок отлично плавает, он доплыл бы с Глебом до буйков — туда, где качается уже на надувном матраце невысокий полноватый и совершенно лысый человек тридцати пяти лет. Между полковником и этим человеком должен состояться короткий непонятный разговор, который Арсюше слушать ни к чему.
— Мам, ну ты играешь или как?
— Играю! — Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.
Казалось, человек на надувном матрасе дремлет, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.
— Привет, Мотя, — тихо произнес полковник, — обгореть не боишься?
— Нет, Глеб Евгеньевич, — ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, — мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!
— Как вычислил?
— Методом исключения. У Коваля и Зайченко — армянские капиталы, у Волковца — московские. А Иванов как бы чист. Все это время у него налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.
— Ты поэт, Мотенька, — улыбнулся полковник.
— Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?
— В принципе — да.
— Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.
— То есть?
— Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.
— Тебя?!
— Меня. Эдак на голубом глазу: а не знаете ли, мол, Матвей, как поживает Белозерская? Почему, мол, к нам не заходит? А я ей: какая такая Белопольская? Она хихикнула, подмигнула и убежала к соседнему столику.
— И все?
— Все. Потом еще поболтала на всякие нейтральные темы. Вы бы поужинали в «Парадизе». Лариска, может, что-нибудь интересное расскажет.
— В подарок или с корыстью?
— Смеетесь, Глеб Евгеньевич? Какие уж тут подарки? Она вам наживку кинет, потом доложит, сглотнули вы или выплюнули. |