— Пить, петь, играть и плясать! — крикнул он на весь атриум. — А кто будет дрожать от страха — отнесет жолуди в подземное царство Аида! Эй, плясать!..
Вернулся Хризогон и объявил, что корнелии повезли хоронить трупы.
— Каталина! Кантарос вина!
Катилина, блестя беспокойными глазами, сам налил греческого вина, смешанного с медом, и поднес Сулле кубок, высеченный из золотистого хризопраса.
— Пей, господин мой, вино хорошее: взгляни на тессеру, — возвестил он, протянув белую табличку с красной надписью.
Сулла усмехнулся, искорка сверкнула в его голубых глазах.
— Rubrum vetus vinum picatum CIG «Marii», — громко прочитал он и с удивлением взглянул на Катилину: — Откуда достал?
— Спроси Хризогона, я выбрал самую пыльную амфору.
— Откуда?
Хризогон шепнул Сулле на ухо:
— Прислала Юлия, вдова Мария Старшего. Она поздравляет тебя с консульством и желает…
— Почему не пригласил ее?
— Прости, господин! Столько было хлопот в эти дни, столько…
— Что? — загремел диктатор, и лицо его исказилось. — Подлый раб! Который раз ты уже доводишь меня до бешенства?..
Хризогон побледнел, зубы его колотились.
— Неблагодарный! Я освободил тебя, возвысил, подарил дворец и сотни невольников, а ты не радеешь о своем господине! Ты возгордился. Ты…
Он размахнулся и ударил его по щеке с такой силой, что Хризогон опрокинулся навзничь.
— Прошу тебя, успокойся, — услышал диктатор спокойный голос Лукулла. — Прикажешь отливать его?
— Да, да. И пусть он придет сюда немедленно… Налей еще, Катилина!
Пил, шепотом беседуя с Лукуллом о романизации Италии.
Когда вошел Хризогон, бледный, с рассеченной губой, и остановился перед диктатором, Сулла тихо сказал:
— Хризогон, я погорячился… Знаю, ты привязан ко мне и любишь меня… Готовься же к свадьбе и объяви Арсиное, что о приданом я сам позабочусь.
Хризогон упал на колени и поцеловал его руку.
— Что же танцовщицы? — спросил диктатор.
Середина атриума был мгновенно освобождена от столов, пол устлан пестрым мохнатым ковров. Из-за колонн выбежали греческие, персидские, сирийские, египетские и армянские танцовщицы; они показывали свое искусство перед диктатором, стараясь вызвать его одобрительную улыбку. Но бесстрастно было лицо Суллы: казалось, он не видел ни плясок, ни пиршества, не слышал звуков инструментов и споров за столами.
Пение Миртион оживило его. Он поднял голову, и легкая улыбка, появившаяся на его губах, вызвала на лицах певиц и танцовщиц зависть к счастливой сопернице.
Песня взволновала его: вспомнил Азию, Траллы, удушливые ночи, знойную любовь и пожалел, что недолго пробыл в Азии после поражения Фимбрии, недолго тешился покоем. И ему захотелось бросить всё, отречься от власти и удалиться подальше — жить, дышать полной грудью, наслаждаться любовью юных певиц и танцовщиц, писать воспоминания в назидание потомству и, отдыхая от умственных трудов, прижиматься лицом к девственной груди.
А Миртион пела, и припев глубоко волновал диктатора:
— Чья песня? — вздохнул Сулла, и затуманенные глаза его ласково окинули певицу.
— Сейкила, господин мой!
— Подойди ко мне, цветущий мирт! Рой вожделений кружится вокруг твоего пояса… Я любил твои песни в Афинах, а еще больше в благословенной богами Лидии.
— Я была счастлива петь тебе, император! — Хочешь жить в моем дворце?
Певица опустила голову, как бы в раздумьи, и ответила с порочной улыбкой на губах:
— Твоя воля — закон. |