Однако большинство согласно на решительный метод. Большинство! Разумеется, с тем, чтобы не вовсе бросить прежнее пропагаторство.
Волошин сжал чубук; трубка курилась дымком, как пистолет после выстрела. Михайлов рассказывал: Воронеж… Сходки в Архиерейском саду… Сходки на пустынных речных островках, где бережной песок и хлесткий лозняк… Были «нелегалы» из Петербурга и Харькова, из Киева и Одессы. И толковали они минувшим летом о борьбе за политические права, о боевой организации революционеров, о едином центре, об агентах разных степеней доверия… Толковали, выходит, о том, о чем он, Волошин, не раз помышлял.
Денис слушал Михайлова, глядя в окно. В пустом огородишке вороны попрыгивали, свиристели, рябину доклевывали. И тянулись к мглистому горизонту бурые поля, брызгал мелкий острый дождик.
Михайлов умолк. Волошин сосредоточенно постукивал чубуком о ладонь.
– Видишь ли, Саша, ты здесь, в России, а я там, в горах, понял: пора взять оружие. И всерьез. И тоже, как ты, понял: настоящая боевая организация. И вот ты говоришь: она уже есть, уже создана. Так? Ну вот, а у меня в этой точке заковыка. Видишь ли… – Он выбил спекшийся табак из чубука, вновь зарядил трубку. – Нет, ты не думай, я это не к тому, как другие: дескать, централизм – чиновничество, а не товарищество. И не к тому, чтобы это я против подчиненности. В партизанских отрядах уж на что товарищество, полное равенство, а без подчиненности не обходится. Да и не обойтись, на войне как на войне.
– Так что же? – Михайлов и обрадовался и насторожился. – Хорошо ты, верно это сказал о централизме, о товариществе. Есть, знаешь, такие – решительно против. Никак в толк не возьмут, что перед нами громадная сила, а у нас… Что мы ей можем противопоставить? Только волю и преданность, преданность и волю, влитые в строгие рамки.
– Понимаю и принимаю. Но тут… тут другое. – Денис ткнул трубкой через плечо. – В парке грот есть. И пруд. Вот в пруд его бросили. Десять лет уж минуло, по когда думаешь о боевой конспиративной партии или группе…
– У-у-у, вон что! Нечаевская история? Повторения боишься?
Волошин ударил кулаком по столу:
– Боюсь!
– Не кричи.
– Да, да, боюсь, – тише повторил Волошин, глаза его недобро потемнели. – И никто – слышишь?! – никто не смеет меня упрекать. Боюсь. Мне плевать, кто он был, этот несчастный Иван Иванов. Слышишь, плевать! Вздорный ли честолюбец, намекавший, что отделится от Нечаева, или попросту глупец, не понимавший, что дело проигрывает от разных дрязг. Плевать мне…
– Но ведь никто и не…
– Нет, стой! Стой-ка! Ты слушай, ты мне свое потом. Ну хорошо, говорю, хорошо. Пусть даже Нечаев и эти… которые с ним-то были… Пусть они Иванова подозревали. Подозревали возможность предательства. Но доказательств не было. Одно только наитие. И только у одного Нечаева. И вот он, Нечаев, как глава своей дутой «Народной расправы», посмел взять на себя… посмел решить участь человека. Ну, дальше известно: убили, труп в воду. И дело сделано. И опять-таки не само по себе страшит: если предатель, туда и дорога. Другое: как это он посмел?! Нечаев, говорю, как? Пусть Иванов был туп, ограничен, пусть Иванов относился враждебно к Нечаеву, а не Нечаев к Иванову. Но ведь это Нечаев решился кровью невинного скрепить свою организацию. Так?
– Да ты ломишься в открытые ворота. Ни один настоящий революционер не оправдывает Нечаева. А я, брат, склонен видеть в этом убийство еще и личную трагедию.
– Чью? – быстро спросил Денис.
– Нечаева.
– Нечаева? – мрачно усмехнулся Волошин. |