Голоса в комнатах продолжали нарастать в своей неистовости, ветер все усиливался — мы стояли как будто посреди ревущего в ярости циклопа. Между тем резкий квакающий голос зазвучал вновь, он становился все громче и громче — и вдруг перешел в самый жуткий вой, который когда-либо слышал человек, в вопль, визг потерянной души — души, одержимой демонами, утраченной на все времена.
Именно тогда, я думаю, мне стало ясно, почему этот резкий квакающий голос казался знакомым: он принадлежал вовсе не кому-то из посетителей моего дяди, но ему самому — Азе Сандвину!
В миг этого омерзительного просветления, которое, должно быть, снизошло и на Элдона, нечеловеческая какофония за дверью стала невыносимо пронзительной, демонические ветры грохотали и ревели; голова моя закружилась в вихре, я зажал уши ладонями… Этот миг я еще помнил — и более ничего.
Я пришел в себя и увидел склонившегося надо мной Элдона. Я по-прежнему лежал в верхнем холле на полу перед входом в комнаты моего дяди, а бледные светящиеся глаза брата встревожено вглядывались в мои.
— Ты был в обмороке, — прошептал он. — Я тоже. Я вздрогнул, испуганный звуком его голоса, казавшимся таким громким, хотя Элдон говорил шепотом.
Все было тихо. Ни единый звук не тревожил спокойствия Сандвин-Хауза. В дальнем конце холла лунный свет лежал на полу белым прямоугольником, мистически озаряя непроглядную тьму вокруг. Брат бросил взгляд на дверь, и я, нимало не колеблясь, поднялся и двинулся к ней, все же боясь того, что мы можем за нею найти.
Дверь по-прежнему была заперта; в конце концов, мы вдвоем выломали ее. Элдон чиркнул спичкой, чтобы хоть как-то осветить комнаты.
Не знаю, что рассчитывал увидеть он, но то, что мы обнаружили, оказалось выше самых диких моих опасений.
Как Элдон и говорил, все окна были заделаны так плотно, что внутрь не проникал ни единый лучик лунного света, а на подоконниках была разложена странная коллекция пятиконечных камней. Но оставалась еще одна точка входа, о которой дядя, по всей видимости, просто не знал: в чердачном окне, хоть и надежно запертом, в стекле оставалась крошечная трещина. Путь посетителей моего дяди угадывался безошибочно: влажный след вел в его комнаты от люка рядом с этим чердачным окном. Сами комнаты были в ужасном состоянии: ни одна вещь не осталась целой, если не считать кресла, в котором дядя обычно сидел. Действительно, было похоже, что бумаги, мебель, шторы — все с равной злобой разорвал некий свирепый вихрь.
Но наше внимание было приковано лишь к дядиному креслу, и то, что мы там увидели, пугало сейчас гораздо сильнее, чем вся аура ощутимого ужаса, некогда накрывавшая Сандвин-Хауз. След вел от чердачного окошка и люка прямо к дядиному креслу и обратно; это была странная, бесформенная цепочка отпечатков — некоторые напоминали волнистые змеиные изгибы, некоторые были отпечатками перепончатых лап, причем последние вели только в одном направлении — от кресла, где любил сидеть дядя, наружу, к той крохотной трещине в стекле чердачного окна. Судя по этим следам, что-то проникло внутрь и потом снова ушло наружу — вместе с чем-то еще. Невероятно, ужасно было даже думать об этом: что же здесь происходило, пока мы лежали за дверью без чувств, что исторгло из груди моего дяди этот жуткий вой, который мы слышали перед тем, как лишиться сознания?
Следов дяди не было никаких — кроме страшных остатков того, что существовало вместо него, а не его самого. В кресле, в его любимом кресле лежала его одежда. Ее не смяли и не швырнули в кресло небрежно, нет — она кошмарно, жизнеподобно хранила положение тела человека, сидевшего там, лишь немного опав — от шейного платка до башмаков это было жестокой, страшной насмешкой над человеком. Вся одежда была пустой — лишь шелуха, какой-то отвратительной бездонной силой, превосходившей наше понимание, сформированная в чудовищное чучело человека, который носил ее, человека, который, по всем видимым признакам, был вытянут или высосан из нее неким кошмарным злобным существом, призвавшим себе на помощь этот дьявольский ветер, что носился по комнатам. |