|
И Леоночка
В двери – Леоночка!
Видела профиль его удлиненный и волчий: прижатые к узкому черепу уши; и нежною жалостью все передернулось в ней: он – овца в волчьей шкуре, которая травит… волков!
И, подкравшись, погладила:
– Брось ты, – Лизаша!
Но – знала: «овца» разнесет все препоны; ее разнесет, коли что!
– Ты бы лучше постукала мне!
Узкогрудой дурнушкой, бровки сомкнув, села; целилась в текст; дрезготнул «Ундервуд»; перещелкивали, как зубными коронками, клавиши; буквы плясали вприсядку.
И вдруг перестал: не слышался щелк.
Как вода рвет плотину и сносит стога с берегов, та, неслась она в прошлое; под неосыпные свисты; там пырснью отсвистнулся Козиев Третий, как занавес сорванный, из-под которого старая драма, – в который раз – пусто разыгрывалась; перед ней – промелькнули —
– Анкашин Иван,
– Кавалевер,
– Мадам Эвихкайтен!
Терентий же Титович, лежа на старом диване, наискивал лбом – не глазами, закрытыми книгой, которую, лежа проглядывал он; он ей – «муж».
Приподнялся на локте с дивана потертого-
– Что ж ты не пишешь?
Да как ей писать?
«Он», «отец» – невидимкою!
Мрак, одев фрак, из угла выступает двумя черно-синими баками, а не заостренными бронзовым черчем теперешней, перекисеводородной своей бороды, но все с тем же цилиндром; его громкий голос, – родной, – как густой фисгармониум.
Он в ней живет темпераментом негрским: она ж – негритянка!
– Опять все напутала?
И над машинкою, – клок бороды, желтой, шерсткой: е бронзовой!
– Нет, я уж сам!
Негритянские полчища
Двери остались открытыми; видели: Терентий Титович в тускленьком свете стоял – руки в боки, вперясь бородою в колпак «Ундервуда»; снял, сел; чистил клавиатуру; нацелился в текст; двумя пальцами задроботал.
Завернулась она от него занавесочкой черной; сугробы острились серебряно в голубоватом растворе; и – думалось: неописуемый ужас прошелся меж ней и отцом – вот уж два половиною года.
Из ротика – быстрый дымок; окно желтое из кабинета стреляло квадратами света; и крест проморчил в снега за окном; но в кресте теневом – вдруг очком встарантил… Никанор: точно сыщик!
Язык показала в окно; и – упала на черное кресло, чтоб Желтым ужасным пятном вырезаться с него:
– Знать, преступник: отец, – до рожденья!
Упала: но пав, раскосматясь, вскочила; и – бегала в Желтом халатике с крапами, в воздух стреляя дымками.
В открытых дверях кабинетика лихо могучие плечи упо-рились, жестко усы подымались; трещал «Ундервуд»: —
– тах-тах-ах!
Пусть «отец», изживающий высшие чувства свои детородными органами, – каторжанин! Пусть он гримасирует рожей, надетой на духе мятущемся, – пусть! И на ней – его маска: распухшие губы!
Преступны и он, и она – до рождения, – в мире, преступном еще – до творения!
____________________
Агния, злая, беззубая, сунулась в дверь перевязанным ртом:
– Самоварчик-то – вздуть?
– Как вот это морщавое тело, душа у меня!
Верещало: за окнами.
И полосатою шапочкой цвета протертых каштанов и желтым капотом в подушку зеленую коврика карего с креслица черного грохнулась.
Из-за окна бирюзовый прорыв, скалясь желтою тенью и черною тенью, – сквозь серые, бледные, бирюзоватые и серебристые прорвины фосфорами улепетывал, силяся с оси сорваться, как лошадь с оглоблей. |