|
Как топазовый глаз
Синина белоперая; воздух, живой солнописец, сияющий окнами; наст – золотая блесна; лед, как белый чугун; и – алмазным кокошником крыша.
Милело ее кругловатое, белое личико: мордочка; малиновели пропевшие губы; щелели за губками зубки жемчужные; в солнышке взор ее – медистый.
Он же согбенный, закутанный в лезлую шубу, шагал, волоча мех с поджелчиной, рваный рукав прижимая к микитке; казался ей дряхленьким; в мех уронил красный нос; и на носе мутились очки; желтизна световая бросала отчетливый отсвет.
Шаг ширя, старалася с ним соступать; солнотечные синие тени резки; как, сметаясь, густели они в углублениях стен, становясь чернотой; ледорогий сосулечник.
Скользко!
И варежками – под рукав его рваный:
– Здесь скользко, профессор: позвольте я вас!…
Он ей выревнул:
– Герц полагает в гелеогенезис материю: мы – дети света, – сказать рационально!
И нежно взглянули – на гелио-город: как дом угловой бело-кремовых колеров ярким рельефом щербит; на нем солнечный луч, точно взрез ананаса; оконные вазочки, как – сверкунцы; три ступени – белашки; не крыша, а – пырснь; в адамантовом блеске беленые стекла; дом жмется к колонному пятиэтажному зданию; вырезано в синем воздухе бледным, фисташковым кубом: веночки и факелы, – темно-оливковые; солнце дрызгало искрой зернистой на окна.
Сверт, —
– синие сумерки!
Где-то присвистывает; и смотрела она золотыми от света глазами, как бросил ладони, в которые тихо слетало большое старинное солнце.
И волосы отсверком розовым вспыхнули; в отсверке – красное пламя; и луч, звездохват, облеснул переулочек Африков; и на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо.
И красная церковь – заискрилась в солоноватые, зеленоватые, золотоватые воздухи, ставшие красными кислями; котиковым колпаком ей дорогу указывая; и повернул в Табачихинский: высмотреть, вцелиться: —
– может быть, он собирается даже урок поведения дать?
Просинелые домики; желтые глазки, оконца, сверлили сплошным любопытством, ехидством: зелененький, этот вот, желтенькой, этот вот, домик, в котором, как клоп между бревнами, Грибиков, сплетнями, точно клопиными яйцами, опоганивал этот квартал.
Номер шесть: он, уставившись носом в него, потом носом в нее, носом бегал меж ним и меж нею:
– Тут я, дело ясное, – жил!
И конек дальней кровли, – топазовый глаз, налился, как слезой, своим блеском.
Слеза пролилась.
И топазовый глаз —
– уже розовый, красный, пунцовый, —
– глаз: гас!
Точно вор
Позвонились; дверная цепочка зацацала:
– Кто?
– Дело ясное, – я!
И профессор нацелился носом на ручку дверную, пропятивши свой добродушный живот, удивляясь дрежжанью пьянино; и – «Чижику».
– «Ясное дело, – пьянино купили!»
– Кто я-то? – ему из-за двери.
– Коробкин!
Он хлопнул себя под микиткою:
– Барыня дома-с?
И – дверь он рванул.
– Да кто будете-то?
Добродушие слезло с лица; он полез с кулаками:
– Я… я, в корне взять!
Серафима, смешная синичка, в сердцах топошилась. – Кореньев не надо… Какие такие, – сердились за дверью.
И пикали клавишами.
– Вы скажите, – профессор: профессор Коробкин, – разбилась о дверь Серафима, махавшая муфтой. |