|
О, суета сует!
С Наполеоном
О, радость свободы, – не есть или есть, испражняться иль не испражняться, пред блещущими писсуарами! Или, – отщелкнуться дверью с «ноль-ноль», щелком выкинув «занято», с кряхтом согнуться, – затылочной шишкою под потолок, точно кукишем, броситься: в корень вглубиться речений: царя Соломона!
Не бить двумя пальцами дробь; безо всякого страха о губы помазаться пальцами: эта привычка Мандро выдавала; теперь уж привычка не выдаст, когда «Мандро» – выдан.
О, счастье быть телом!
Эпоха притворства, история древних культур, – Вавилона, Египта, Ассирии, Персии, – через которую он, «Фон-Мандро» проходил, свою длинную выкинув руку с сияющим перстнем финифтевым, в пальцы зацапав портфель, чтобы шкурой песца голубою овеять могучие плечи, – прошла! И столетия новых культур отчесал уже он, как «Друа-Домардэн», нанося свой визит этим – Наполеону, Маркизу де-Саду, Филиппу Красивому, – перебегая историей, как коридором по каймам эпох: от блистающих касс до блистающего: писсуара!
Довольно: пора с откровенным комфортом вращаться меж атомами – Гете, Канта, Тиглата-Палассера, – атомами Домардэн!
Не спросят:
– Чьи атомы?
Дела нет, – чьи.
Пусто небо над трубами: разве есть знак пролетающей птицы? Над этой трубой летел дым; били крыльями – галки, вороны: и проверещал раз пропеллером: Сантос-Дюмон; он – Лизаше понравился.
Небо – пустое; никто не отметит, куда улетел: так собравшее ветер в пригоршни, в одежду связавшее воды, пустая иллюзия, —
– Я-
– свои выпустит ветры; вода утечет: в писсуары; и будет – «ничто»!
Все же силился с кресла сойти, точно полураздавленное насекомое, жалко прилипшее к месту раздава.
Они же не кинулись
Скакавшее тело губами писало губернии в странных усилиях передержать ерзы тоненьких, как у караморы, ног, зацеплявшихся, точно крючками параграфа, дергаясь под бронзой лампы; и вывесилось в коридор вопросительным знаком, затылочной шишкой торча в потолок, и лицо, оброненное в грудь, укрывая в муар отворотов визитки. Как плечи, не двигаясь, руки повисли, загнувшись кистями, поддерживая упадающие из визитки манжеты, которые уж не пристегивались.
Но глаза, выражающие величайшую пристальность, – смыслили; и любопытно метнулись в двенадцатый номер, где виделась мебель – небесного цвета.
Лебрейль, в черном платье, стеклярусовом, с разлетевшейся юбкою от голубого дивана, сидела с коленкою задранной, с вытянутой напоказ мускулистою, смуглой, другою ногой в вуалетке чулка-цвет «гренуйль», и показывала равнодушному Тертию кружево бирюзоватых своих панталончиков.
Видя издали кокавшее каблуками сутулое туловище, отвалилась она к Непещевичу, ухо топырившему в сладострастные губы ее; и «Вадим Велемирович», всей геометрией корпуса, слева направо, сломался – к Мандро:
– А танто!
А Лебрейль изощренным мизинчиком – к горлу:
– Ассэ: жюск иси!
И Вадим Велемирович ей, точно пробка захлопавшая.
– Компреансибль!
Геометрией корпуса, – справо налево, – к Мертетеву Тертию.
– Тертий?
И Тертий, рукой захватя эксельбант, пятя грудь, как держа караул в императорской ложе, вскочил, согласясь головой, и подбросивши руку; и задом заездил из двери за тяпавшими каблуками Мандро Домардэна, который ведь знал, что за ним как затяпает эта компания пятками, в мягких коврах, коли он не свернет пред уборной: Вадим Велемирыч, ручной захватив молоток, пересапывая и хлебая губами, как бешеный боров, – ударился: в спину!
И – остановился: в задохе; «они» же не кинулись. |