Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова – Оля!
Болтают:
– Лизаша, арсеньевка, – наша…
– С которой…
– Которую…
– Видели: в кафешантане ночном.
– Клеся Лосев там был, Валя Вралев.
Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье – кремовый фон; в нем – пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью.
Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами.
Голос хозяйки:
– Вниманье, – мэдам и мэссье!
Арфу вынесли: ставят.
Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром.
И – подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея).
И Питер Бибаго – притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до – я не знаю чего.
Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол.
На фронт: в горизонт!
Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, – в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами.
Пухвиль из кресла ему поговоркой, его же, с которой он в «Баре-Пэаре» являлся:
– Вулэ ву гулэ?
Николай Николаевич выставил нос из-за груши с обиженным фырком:
– Дела-дела, – ножик фруктовый приставил он к шее;
– Тут вот!
И усы стал обсасывать, видя, что «князь» с полновесием, с ласкою выпуклых и водянистых прищуренных глаз приближался; хозяин, хозяйка, две дамы – за «князем».
«Князь» в мягкие руки взял руку Пэпэш-Довлиаша и с долгою задержью жал эту руку, – руками, – стараясь, как в душу проникнуть, но… но… не глазами, которыми щупал он полки за лысиной; и рассыпался в почтительной просьбе: хотелось бы «князю» своими глазами увидеть то дело, которым гордилась Россия – лечебницу.
Но Николай Николаич, чтобы не казаться польщенным, гримасочкою кисло-сладкою:
– Милости просим!
И тотчас с подчеркнутою груботцою, которой так действовал он на больных, быстро выкатил тусклый, бараний свой глаз и, уставившись им в полновесного и белотелого «князя», подсвистывал и подтопатывал толстою ножкою.
– Вы – что?
– На фронт?
– Гулэ ву!
«Князь» же, выпростав руку свою и убрав комплимент, посмотрел на него синевой под глазами, вперяясь в огромные функции руководимого им механизма; и пафос дистанции вырос. Пэпэш-Довлиаш, подавившийся грушей до слез, ощутил с перхотой неуместность вопроса о фронте, пред этим вперением глаз мимо кожаных кресел рыжавого, ржавого цвета и мимо обой, тоже ржаво-рыжавого цвета, —
– во фронт, —
– в горизонт, —
– над волной желтоватого газа, над черным перением шлемов железных, над ухами бухавших пушек, над… – – И Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, подобравшись пред строгим достоинством этой не личности – «лика», – взяв нежно за пуговицу «лик», стал выкладывать плод размышлений своих о войне. |