– Мы рыбачили вместе. Ну и с канарейками то же самое. Мы их разводили по цветам, добивались темно-оранжевого окраса. Я потому с вами и заговорил тогда, если помните. Но я всех птичек распродал. Так-так-так. Ну что ж, давайте посмотрим, что у вас там с трубкой.
Он склонился над моей трубкой и приступил к работе уверенными движениями хирурга. В лавку зашел солдат, что-то сказал ему шепотом, выслушал ответ и вышел.
– Ко мне сейчас много солдат ходит, и кое-кто из них принадлежит к Цеху, – сказал мистер Берджес. – У меня сердце разрывается, когда приходится продавать им этот табак. С другой стороны, из пяти тысяч и один-то человек вряд ли по-настоящему знает толк в табаке. Бывает, что разбираются, да, но толка в нем не знают. Вот ваша трубка. Вы бы за ней получше ухаживали, чем раньше. Она того стоит. Во всяком деле нужна последовательность, нужен ритуал. Как будете мимо проходить, пожалуйста, заходите, всегда буду рад. У меня всегда найдется пара вещей, которые вам могут быть интересны.
Я вышел из магазина, и в груди у меня теплилось чувство, свойственное почти исключительно юности – чувство, что у меня появился друг. Не успел я отойти от двери и пары шагов, как меня окликнул инвалид, спросивший, где тут лавка Берджеса. Кажется, в округе это место пользовалось популярностью.
Потом я снова зашел туда, и еще раз, но только придя в третий раз, я узнал, что мистер Берджес владеет половиной «Экман и Пермит», процветающего предприятия по импорту сигар, перешедшей ему от дяди, чьи дети сейчас живут чуть ли не на Кромвель-роуд. Он сказал, что дядя был из биржевиков.
– А я по призванию лавочник, – продолжал он. – Мне нравится сам ритуал, нравится держать вещи в руках, продавать. Магазин всегда приносил какую-то прибыль, и мне нравится жить своим магазином.
Лавку открыл его дед в 1827 году, но тогда она была совсем другой. Полвека спустя сделали ремонт, и уже потом ничего не меняли. Бурые и красные банки для табака в листьях и пудре с коронами, клеймами и тисненными золотом названиями давно позабытых смесей, полированные табачные бочки «Ороноке», на которых сиживали завсегдатаи, темно-вишневый тяжелый деревянный прилавок, изящные полки, сигарные ящики с узорами, выложенными из тростника, мельхиоровые весы и голландские латунные пестики и секаторы, – настоящая сокровищница.
– А ведь смотрятся, да? – заметил он. – Вон та большая банка «Бристоля» – вообще единственная в своем роде, насколько я знаю. А вон те восемь баночек для нюхательного табака на третьей полке – это от Доллина, он работал у Уимбла в 40 – е годы XVIII века – таких тоже больше не осталось. Вот скажите мне, кто еще из табачников помнит, что такое голландский табак от Романо? Или кто такие Шолтен и Джон Лейн? А вон там – табачная меленка времени Георга Первого, а там – Людовика Пятнадцатого. Да что это я? Тринадцатого, тринадцатого, конечно! В них растирали табак, чтобы получалась совсем мелкая, тончайшая нюхательная пудра. Без них в лавке во времена моего деда не обходились. А на кого все это оставить, ума не приложу – разве что отдать в Британский музей.
Свои трубки – жаль, что не каждый способен их оценить – свои удивительные трубки он хранил в комнате за лавкой, что послужило мне поводом познакомиться с его женой. Однажды утром я снова с завистью осматривал один из его сигарных шкафчиков жакарандового дерева с серебряными замочками и коваными ручками испанской работы, когда в дверь, нарушая нашу уютную идиллию, вошел раненный канадец. |