|
Некоторые и вовсе отстали, а ему не давали ничего такого, чтоб их заменить. А потом перетерлась и старая, скреплявшая прутья веревка, и пришел метле конец. Житняк ему не давал ни веревки, ни новых прутьев. Яков просил у него, а он только взял и унес старую метлу.
— Чтоб ты не поранился, Бок, и чтоб больше на другом на ком свои штучки не пробовал. Слышно — бил ты ребеночка бедного, пока нож не всадил ему в сердце.
Мастер меньше теперь говорил со стражниками, и это было не так томительно; сами они совсем к нему не обращались, только командовали грубо, матерились, если замешкается. Без метлы стал рушиться весь его зыбкий распорядок. Он цеплялся за него, но ведь и печки не было, золу собирать не надо, ждать, когда затопят, и на кухню ему теперь не разрешали ходить. Приносили еду в камеру, как раньше. Говорили, будто он воровал на кухне. Новый Завет, например, украл. И еще нож у него «нашли» во время обыска в камере. Так и пришел конец выходам, которых он ждал, бывало, с таким нетерпением два раза на дню.
— Что делать, — говорил смотритель, — мы не можем позволять какому-то еврею нарушать распорядок. Другие заключенные ропщут.
И осталось от всего распорядка только то, что тюремный колокол его будил ни свет ни заря, и дважды в день приносили ему скудную пищу, и омерзительно ежедневно три раза его обыскивали.
Он уже не отмечал время длинными и короткими щепками. Дольше года такой счет не поведешь. Сейчас вот лето, раскаленная камера воняет непереносимо, потеют стены. На них комары, клопы и блохи. Но лучше уж лето; это ужас — вторая зима. А после второй зимы ведь настанет весна, и будет тогда — да, два года тюрьмы. А потом? Время, как степной ветер, задувало в пустое будущее. И ни конца этому, ни края, ни обвинения, ни суда. Ожидание его истомило. Он исхудал, иссох от этой муки ожидания, от того, что его, невиновного, заперли в застенке; и за целый год ничего же не сделано, чтоб его вызволить. И он один, он совсем один. Жара гнетет, точит сырой холод, гложет тоска, потому что все нет и нет обвинения, и не видны ли у него сквозь кожу серые кости? Нервы натянуты до последнего предела, вот-вот они лопнут. Он взывает из самой глубокой своей глубины, как из колодца взывает, но никто не явится, не услышит, не взглянет на него, с ним не поговорит, ни друг, ни чужой человек. И ничего, ничего не меняется, только года его уходят. Судили бы, приговорили, послали в Сибирь, в каторгу — хоть чем-то руки занять. Он расчесывал бороду, волосы, пока не отпали зубья от гребня. И никто не даст ему нового, как ни проси, ни моли; теперь чеши бороду пятерней. Ковыряй как полоумный в носу. Плоть, и все девушки в ней, так и не ставшие женщинами, плоть его искушает, и от этого гадко. И напрасно он пытается соблюсти свою чистоту.
Яков читал Ветхий Завет по замызганным, грязным страницам, главу за главой, где что сохранилось. Старательно разбирал каждую приземистую букву, но смысл слов часто от него ускользал. То, что знал, он все почти позабыл, и от чтения, от перечитывания кое-что вспоминалось; другое утратилось навсегда. Но темные места, потерянные страницы ему не очень мешали; он и так знал суть этой истории. Чего не хватало, о том он догадывался или само потом вдруг всплывет. Сперва он мог читать в один присест только по нескольку минут. Свет был плохой. Глаза слезились, мутилось в голове. Потом стал просиживать за чтением дольше, читал быстрей и оторваться не мог от этих евреев, веселых, бешеных, которые делами ворочают, ведут войны, грешат и молятся — дела не дела, война не война, а вечно они заняты разговором с пышущим, огнедышащим Б-гом, а тот, из зависти, что ли, тоже старается говорить как человек.
Говорит Б-г. Он избрал, он говорит, евреев, дабы хранили законы его. Он заключил с ними завет. Он предложил, Израиль принял, не то — откуда бы пошла вся история? Авраам, Моисей, Ной, Иеремия, Осия, Ездра, Иов даже — все заключают завет с говорящим Б-гом. |