|
В конце концов, он был мастер, и руки у него просили работы.
Побросав пожитки в телегу с ржавым ведром между задних колес, он остался недоволен видом кобылы, облезлой, тонконогой, с темным костлявым крупом и большими глупыми глазами, которая так прекрасно ладила со Шмуэлом. Лошадь делала что хотела, и Шмуэл ей потакал. В конце концов, в этом полоумном мире чуть поскорей, чуть подольше — какая разница? Завтра ты не станешь богаче. Мастер сам себя ругал, что приобрел такого одра, потом рассудил, что уж лучше такой несуразный обмен со Шмуэлом, чем он бы задаром отдал корову крестьянину, который до нее зарился. Да и тесть ему не чужой все-таки. Правда, хотя железнодорожной станции нигде вокруг не было, а ямщик подбирал дальних ездоков в две недели раз, Яков бы добрался до Киева и без этой телеги и клячи. Шмуэл предлагал подвести его верст на тридцать-сорок, но Яков предпочел от него отделаться. Кобылу эту и, с позволения сказать, телегу он рассчитывал, как доберется до города, сбыть если не живодеру, так старьевщику за пару рублей.
Двойра, корова с темным выменем, паслась в поле на задах под безлистым тополем, и Яков к ней пошел. Белая корова подняла голову и смотрела ему навстречу. Мастер ее похлопал по тощему боку. «Прощай, Двойра, — сказал он, — счастливо тебе. Что у тебя осталось, отдай Шмуэлу, он тоже бедный человек». Он хотел еще что-нибудь сказать, но не мог. Сорвал пучок жухлой травы, скормил корове, потом вернулся к телеге и лошади. Снова явился Шмуэл.
И почему он ведет себя так, будто это он меня бросил?
— Я не для того вернулся, чтобы с кем-то выяснять отношения, — сказал Шмуэл. — Что она сделала, я не стану оправдывать — она мне так же испортила жизнь, как тебе. Однако когда ребе говорит, что она теперь умерла, голос мой соглашается, но не мое сердце. Во-первых, она мое единственное дитя, и с каких это пор нам требуется еще больше покойников? Не один раз я ее проклинал, но я просил Б-га не слушать.
— Ладно, я еду, — сказал Яков. — Берегите корову.
— Погоди, не уезжай, — сказал Шмуэл, и глаза у него были несчастные. — Вот ты останешься, и Рейзл, может быть, вернется.
— Предположим. И кому это надо?
— Был бы ты терпеливей, она бы от тебя не ушла.
— Пять лет, шестой — большое терпение. С меня довольно. Я подождал бы до законных десяти, но она удрала с каким-то подонком, так что благодарю покорно.
— Кто может тебя осуждать? — Шмуэл печально вздохнул. Помолчав, он спросил: — Нет ли у тебя табаку — скрутить папиросочку, Яков?
— Ничего у меня нет.
Шмуэл быстро-быстро потер сухие ладони.
— Нет у тебя, у тебя нет, но чего я в толк не возьму, так это на что тебе сдался твой Киев. Опасный город, набитый церквами и антисемитами.
— Я с самого начала обманут, — горько сказал Яков. — Что лично мне пришлось пережить, вы сами знаете, не говоря уж о том, что, кроме нескольких месяцев в армии, я проторчал тут всю свою жизнь. Этот штетл — тюрьма, никаких перемен со времен Хмельницкого. Он гниет, и евреи гниют вместе с ним. Все мы тут арестанты, не мне вам говорить, и пора попытать счастья где-то еще, я решил окончательно. Надо пожить. Надо на мир посмотреть. Я кое-какие книги прочел за последние годы, к это же прямо-таки удивительно, какие дела творятся на свете, а мы о них понятия не имеем. Мне не надо никакого Тибета, уже то, что я увидел в Петербурге, заинтересовало меня. Ну кто мог себе вообразить белые ночи — а это научный факт, там они имеются. Когда я вышел из армии, я думал отсюда уехать, но обстоятельства оказались против меня, включая вашу дочь.
— Моя дочь мечтала удрать отсюда с первой минуты, как вы поженились, это ты не хотел. |