Феликс и доктор Горский должны скоро вернуться, нельзя же бедного Ойгена… Не оставят же они его одного на всю ночь лежащим на полу»,
Я тихо подошёл к окну, подкрался как вор и заглянул в комнату. Он все ещё лежал на полу, но его покрыли платком, шотландским пледом. Я видел его как-то в «Макбете», об этом я вспомнил невольно, и тотчас же в ушах у меня раздались слова леди Макбет: «Всех аравийских ароматов мало…»
И тут я опять почувствовал озноб и усталость, холодный пот и жар, но подавил в себе эти ощущения.
«Вздор! — сказал я себе. — Эти страхи, право же, совершенно тут неуместны». Я решительно открыл дверь и вошёл, но эта решительность сразу же уступила место опасливой робости, потому что я впервые оказался наедине с мертвецом.
Вот он лежал, закрытый пледом, видна была только его правая рука. В ней уже не было револьвера, кто-то взял его и положил на столик, стоявший посередине комнаты. Я подошёл, чтобы рассмотреть оружие, и заметил в этот миг, что я в комнате не один.
Инженер стоял за письменным столом у стены, склонившись над чем-то, чего я не видел. Казалось, он погружён в созерцание узора обоев, так внимательно он присматривался к ним. Заслышав мои шаги, он обернулся.
— Это вы, барон? Какой у вас вид! Вас очень потрясло это событие, не правда ли?
Он стоял передо мною, широко расставив ноги, руки засунув в карманы, с папиросой в зубах… В комнате, где лежит покойник, с папиросой в зубах… Воплощённая нечуткость — таким он стоял передо мною.
— Вы в первый раз стоите перед трупом? Не так ли? Вы счастливчик, барон! Эх вы, офицеры мирного времени!.. Я это сразу понял: вы ступаете так осторожно. Можете шагать твёрже, тут вы никого не разбудите.
Я молчал. Он бросил папиросу очень уверенным жестом в пепельницу, стоявшую в нескольких шагах от него на письменном столе, и сейчас же закурил другую.
— Я прибалтийский немец, вы это знаете? — продолжал он затем. — Родился в Митаве и участвовал в русско-японской войне.
— Цусима? — спросил я.
Не знаю, почему мне как раз пришло в голову название этой морской битвы. Я подумал, что он был, вероятно, инженером флота или чем-то в этом роде.
— Нет, Мунхо, — ответил он. — Вам доводилось об этом слышать?
Я покачал головою.
— Мунхо. Это не местность. Это река. Жёлтая вода между цепями холмов. Об этом лучше не вспоминать. Там они лежали однажды утром, пятьсот или больше, один подле другого, целая цепь стрелков с обожжёнными руками и жёлтыми, искажёнными лицами… Дьявольщина! Нет для этого другого слова.
— Мина? — спросил я.
— Токи высокого напряжения. Моя работа. Тысяча двести вольт. Подчас, когда мне вспоминается это, я говорю себе: что ж такое, Дальний Восток, две тысячи миль отсюда, пять лет прошло, в пыль и прах обратилось все то, что ты видел там. Никакие рассуждения не помогают. Такая вещь запечатлевается, такую вещь нельзя забыть.
Он молчал и выпускал дым папиросы в воздух красиво закруглёнными кольцами. Все, что касалось курения, приняло у него характер жонглёрского искусства.
— Теперь они собираются уничтожить войну, — продолжал он, помолчав немного. — Войну хотят они упразднить! Разве это поможет? Вот это, — он движением пальца указал на револьвер, — хотят уничтожить и все другое в этом роде. Какое же это спасение? Человеческая подлость останется, а она из всех орудий убийства самое смертоносное орудие.
«Зачем он говорит мне это? — спросил я себя в удивлении и беспокойстве. — Почему глядит на меня так странно? Уж не считает ли он меня виновным в самоубийстве Ойгена Бишофа?»
И я сказал тихо:
— Он добровольно покончил с собою. |