Я нарисовал эту мишень примерно в 1941 году.
Миллионы копий этой мишени были распространены по всей Германии. Она так восхитила моих начальников, что мне выдали премию в виде десяти фунтов ветчины, тридцати галлонов бензина и недельного оплаченного пребывания для меня и жены в Schreibenhaus[9] в Ризенгебирге. Я должен признать, что эта мишень была результатом моего особого рвения, так как вообще я не работал на нацистов в качестве художника‑графика. Я предлагаю это как улику против себя. Я думаю, что мое авторство – новость даже для Института документации военных преступников в Хайфе. Я, однако, подчеркиваю, что нарисовал этого монстра, чтобы еще больше упрочить свою репутацию нациста. Я так утрировал его, что он был бы смехотворен всюду, кроме Германии или подвала Джонса, и я нарисовал его гораздо более по‑дилетантски, чем мог бы.
И тем не менее он имел успех.
Я был поражен его успехом. Гитлерюгенд и новобранцы СС не стреляли больше ни в какие другие мишени, и я даже получил письмо с благодарностью за них от Генриха Гиммлера.
«Это увеличило меткость моей стрельбы на сто процентов, – написал он. – Какой чистый ариец, глядя на эту великолепную мишень, не будет стараться убить?»
Наблюдая за пальбой Крафта по этой мишени, я впервые понял причину ее популярности. Дилетантство делало ее похожей на рисунки на стенах общественной уборной; вызывало в памяти вонь, нездоровый полумрак, звук спускаемой воды и отвратительное уединение стойла в общественной уборной – в точности отражало состояние человеческой души на войне.
Я даже не понимал тогда, как хорошо я это нарисовал. Крафт, не обращая внимания на меня в моей леопардовой шкуре, выстрелил снова. Он стрелял из люгера, огромного, как осадная гаубица. Люгер был рассверлен до двадцать второго калибра, однако стрелял с легким свистом и без отдачи. Крафт выстрелил опять, и из мешка в двух футах левее мишени посыпался песок.
– Попытайся открыть глаза, когда будешь стрелять в следующий раз, – сказал я.
– А, – сказал он, опуская пистолет, – ты уже встал.
– Да.
– Как ужасно получилось.
– Да уж.
– Правда, нет худа без добра. Может быть, мы все смоемся отсюда и будем благодарить Бога за то, что произошло.
– Почему?
– Это выбило нас из колеи.
– Это уж точно.
– Когда ты со своей девушкой выберешься из этой страны, найдешь новое окружение, новую личину, ты снова начнешь писать, и ты будешь писать в десять раз лучше, чем раньше. Подумай о зрелости, которую ты внесешь в свои творения!
– У меня сейчас очень болит голова.
– Она скоро перестанет болеть. Она не разбита, она наполнена душераздирающе ясным пониманием самого себя и мира.
– Ммм… мм, – промычал я.
– Как художник и я от перемены стану лучше. Я никогда раньше не видел тропиков – этот резкий сгусток цвета, этот зримый звенящий зной.
– При чем тут тропики? – спросил я.
– Я думал, мы поедем именно туда. И Рези тоже хочет туда.
– Ты тоже поедешь?
– Ты возражаешь?
– Вы тут развили бурную деятельность, пока я спал.
– Разве это плохо? Разве мы запланировали что‑то, что тебе не подходит?
– Джордж, – сказал я. – Почему ты хочешь связать свою судьбу с нами? Зачем ты спустился в этот подвал с навозными жуками? У тебя нет врагов. Свяжись ты с нами, Джордж, и ты приобретешь всех моих врагов.
Он положил руку мне на плечо, заглянул прямо в глаза.
– Говард, – сказал он, – с тех пор, как умерла моя жена, у меня не было привязанности ни к чему в мире. |