Кладбище при церкви Святого Михаила украшают пышно разросшиеся кедры. Эти деревья были заботливо выращены и образовали подходящее для такого места обрамление. Их живописная купа затеняла могилы моих близких, по распоряжению моей матери под ветвями поставили простую деревянную скамью — она часами сиживала у могилы мужа, погрузившись в раздумья. Грейс, Люси и я часто ходили туда вечером после смерти моей матери, и там мы сидели по многу часов в глубоком молчании, а если кто-то из нас позволял себе обронить слово-другое, то непременно почтительным шепотом. Подходя к скамье, я с горькой радостью подумал о том, что Руперт никогда не сопровождал нас в этих маленьких благочестивых паломничествах. Даже в те дни, когда Грейс имела наибольшее влияние на своего поклонника, она не могла уговорить его участвовать в деле, столь противном его природе. Семья Люси покоилась по другую сторону от купы деревьев, и я часто видел, как милое юное созданье плакало, устремив взор на могилы родственников, которых она совсем не знала. Но моя мать была ее матерью, и она любила ее почти так же сильно, как мы. Наверное, мне следует сказать: совершенно так же, как мы.
Я боялся в этот колдовской час встретить у могилы сестры каких-нибудь посетителей и осторожно приблизился к кедрам, собираясь уйти незамеченным, если мои опасения подтвердятся. Однако я никого не увидел и, направившись к ряду могил, встал у подножия самой свежей из них. Едва я подошел к могиле, как услышал свое имя, произнесенное тихим сдавленным голосом. Нельзя было ошибиться — то был голос Люси; она сидела так близко к стволу кедра, что ее темное платье сливалось с тенью дерева. Я подошел к ней и сел рядом.
— Я не удивлен, что ты пришла сюда, — сказал я, беря за руку милую девушку: то было непроизвольное движение, выражавшее расположение, которое мы питали друг к другу с самого детства, — ты, которая столь преданно ходила за Грейс в последние часы ее жизни.
— О! Майлз, — отвечала Люси голосом, полным печали, — я совсем не ожидала такого исхода, когда ты встретил меня в театре и сказал про Грейс!
Я вполне понимал свою собеседницу. Люси воспитали так, что она чуждалась всякого ханжества и фальши. Ее отец четко и смело разграничивал подлинное понятие греха и узость пуританских установлений, которую многие высокомерно уподобляют Закону Божьему, и, будучи совершенно простодушной, Люси не считала грехом те невинные удовольствия, которые она себе позволяла. Однако мысль о том, что Грейс страдала и тосковала в то время, как сама она внимала прекрасным стихам Шекспира, причиняла ей боль, — полагая, что недостаточно сделала для моей сестры, она укоряла себя в воображаемом бездействии.
— На то была воля Божия, Люси, — ответил я. — Мы должны постараться принять ее.
— Если ты можешь так думать, Майлз, мне и подавно следует смириться с происшедшим, и все же…
— Все же что, Люси? Я думаю, ты любила сестру так же сильно, как я, только здесь я не могу погрешить против истины, и, несмотря на то, что я знаю, какое у тебя нежное, доброе, искреннее сердце, мне трудно признать, что ты любила ее больше, чем я.
— Я не о том, Майлз, совсем не о том. Разве кроме моей скорби о ней у меня нет повода для раскаяния, нет чувства стыда, чувства совершенного бессилия?
— Я понимаю тебя, Люси, и без колебаний отвечаю «нет». Ты не Руперт, и Руперт не ты. Пусть со всеми прочими происходит что угодно, ты навсегда останешься Люси Хардиндж.
— Благодарю тебя, Майлз, — ответила моя собеседница, слегка пожав руку, в которой все еще лежала ее рука, — благодарю тебя от всего сердца. Ты так великодушен, но другие люди могут рассудить иначе. Мы не были связаны с вами узами крови, но вы приютили нас, и мы должны были бы почитать нашим священным долгом никогда не причинять вам зла. |