Смешно сказать: куда ни плюнь, всюду маркизы да бароны, а сколькие из них способны стоять в боевом строю? Один из десяти, а то и того меньше.
В свои сорок пять Томас мог пощеголять выправкой молодого. И хотя виски и бородка его серебрились, а на обветренном лице прорезались морщинки, движения его были все так же легки и пружинисты, а сторонний глаз зорко подмечал: с таким попусту не шути. Бывали, правда, случаи (теперь они фактически сошли на нет), когда где-нибудь на званом пиру или балу к нему приставал какой-нибудь подвыпивший родовитый олух, слышавший невесть от кого историю про сэра Томаса, и с дурацкой настойчивостью пытался вызвать тихого рыцаря чем-нибудь помериться — умом ли, а то и силой. Однако Томас давно уже поднаторел в осаживании этаких болванов и делал это с неброским шиком и одновременно зрелостью возраста, избегая прямого столкновения, способного закончиться лишь публичным посрамлением молодого повесы. Сам познавший в юности горечь унижения, Томас за годы научился владеть собой и знал подлинную ценность самообладания — науки, оплаченной собственными мучениями, когда в темноте и одиночестве исступленно грызешь валик подушки, стремясь скрыть от остальных безысходность своего отчаяния. Стремления наживать новых врагов у него не было; что же до неотесанности этих скороспелых английских аристократов, то Бог с ними — как говорится, чем бы дитя ни тешилось, лучше не связываться.
Лишь единожды он был вынужден ранить другого человека, и то в целях самозащиты — лет десять назад, на пиру у лондонского лорд-мэра. К Томасу тогда прицепился громкоголосый юноша — высокий, плечистый и, видимо, считающий себя непревзойденным мастером поединков. Но даже он занервничал, оказавшись с Томасом лицом к лицу: хмель как будто сошел, глаза напряженно выпучились, а рука на эфесе слегка подрагивала. Но он все-таки переместил ее на рукоять и с шелестом вытянул рапиру из тонко украшенных ножен — примерно наполовину; дальше помешала рука Томаса, сжавшая юноше запястье словно клещами. Перед тем как отвернуться, Томас с нежной предостерегающей улыбкой покачал головой. Но глупый забияка выкрикнул со спины что-то оскорбительное и снова взялся за рукоять оружия. Тогда Томас, крутнувшись, словно из ниоткуда взявшимся стилетом приколол ему руку к бедру, да так быстро, что никто и ахнуть не успел — кроме, пожалуй, самого юноши, который тотчас упал ничком. Томас невозмутимо вынул стилет и перевязал рану своим платком, после чего с извинениями откланялся.
При этом воспоминании он молча покачал головой, все еще досадуя на себя за то, что вовремя не вчитался в лицо того юноши — глядишь, обошлось бы без посмешища. И без крови. Ее на руках и без того достаточно, так что незачем больше сеять страдания, нанесенные в свое время многим, как иноверцам, так и христианам. Память об этом терзала Томаса даже спустя годы по возвращении домой, в Англию, став чем-то вроде еще одного шрама, который врачевало время наряду с познанием.
Томас плотнее запахнулся в плащ и, встав с приоконного стула, прошел к камину и аккуратно поместил на догорающие угли пару увесистых поленьев. С минуту он в ленивой зачарованности наблюдал, как из трещин в дереве с шипением струится дымчатый пар; но вот с сухим щелчком брызнул фонтан искр, и поленья занялись веселыми золотистыми языками огня. Тогда Томас возвратился к окну и снова сел, глядя, как за окном сгущаются фиолетовые сумерки.
За потрескиванием огня слух улавливал какую-то не то ходьбу, не то возню в большом, обычно безлюдном зале. Интересно, кто это там? Слуг в имении обитало всего ничего. У Томаса их вообще было немного. Уж во всяком случае, не десятки, что когда-то прислуживали родителям и братьям — давно, в детстве, еще до того, как отец присмотрел Томасу место в Ордене. А вскоре после того, как тот оставил Англию, мать и отец умерли. Помнится, Томас, тогда еще совсем мальчишка, получил сухое письмо от своего старшего брата Эдварда, извещающего, что оба родителя скончались от болезни, буквально один за другим. |