Высились купола, блистающие золотом и увенчанные святыми крестами, возносились в голубое небо шпили и орлы башен, шелестела густая листва, бегали и смеялись неугомонные и беспечные детишки, в хрустально‑граненных стеклах играли шаловливые солнечные зайчики... Москва жила! Шумно, радостно, истово и непобедимо! Иван заглядывал в лица прохожих – в одно, другое, третье, сотое, тысячное... и не видел в их глазах отражения своих глаз. Он чувствовал, мир не тот что прежде, в нем было нечто страшное, грозное, но предотвращенное... но в нем не было окровавленных, залитых слизью развалин, не было растерзанных тел на мостовых и разбухших трупов, плывущих в мутных водах Москва‑реки, не было груд заледеневшего пепла, не было смертного ужаса, страха, неотвратимости гибели. И они ничего не ведали! Ничего!
В госпитале его держали под колпаком, в самом прямом смысле. Он ничего не знал сам, ему и нельзя было ничего знать, врачи запрещали. Но он вырвался. И теперь никто не мог его ограничить. Ему жить в этом мире и дальше. Дай Бог, чтобы жить в покое! Он спас этот мир. И он должен его видеть.
Куранты на Спасской башне пробили полдень. Надо было бы передохнуть, слишком много впечатлений на первый случай, для первой вылазки. Иван уселся на траву, стиснул лицо руками. И сразу загудело, зашумело в голове, истошный визг алчных выползней ворвался в уши – да, здесь, на спуске, они терзали несчастных, пили кровушку из обреченных... а потом мрак, тепень, холод, мертвые руины и черная вековечная ночь. Нет! Надо идти дальше.
Иван встал. Пошел вперед, распрямляя спину, расправляя плечи. Красавец Василий Блаженный стоял, как ему и полагалось стоять, на своем исконном месте, стоял, радуя сердце, будто и не был сокрушен извергами, развален по камушку, по кирпичику... нет, он был сокрушен в другом времени, в другом пространстве... которых уже не будет! Иван протер глаза, смахнул набежавшую слезинку.
Памятник Минину и Пожарскому, спасителям России, тоже стоял как и должно было, напоминая о делах былых, страшных и славных. На Красной площади было немноголюдно, сотни две‑три приезжих запечатлевали себя на фоне стен и башен, храмов и дворцов. Солнце слепило, Иван опускал глаза к брусчатке, они болели, зрение еще не совсем восстановилось, и он не мог разобрать, что же там возвышается на месте давным‑давно снесенного черно‑красного уродливого зиккурата, жалкой копии Поганой Пирамиды, где покоилось нечто чуждое для русского и непонятное... последние четыреста с лишним лет там было просто пустое место – та же брусчатка, кустики, голуби, бегающие детишки. А сейчас там отливало матовым багрянцем осенней тяжелой листвы что‑то огромное и неясное, незнакомое, но заставляющее учащенно биться сердце. Иван сразу понял, что это. Но ему надо было убедиться, подойти ближе.
И он подошел. Еще раз протер слезящиеся глаза.
И замер.
Метрах в сорока от него, почти у самой кремлевской стены, на высоком черном с прожилками гранитном постаменте стояли плечом к плечу двенадцать тяжелых, литых из чистого багряного золота фигур в три человеческих роста.
– Господи! – прохрипел Иван, не веря глазам своим.
В первой фигуре, подавшейся вперед могучим, но отнюдь не грузным телом, он узнал Гуга Хлодрика. Гуг будто рвался навстречу неведомому, лицо его было напряжено, губы стиснуты, кулаки сжаты. Чуть позади и левее за Гугом стоял Дил Бронкс в облегающем полускафе, с лучеметом в руке. Справа Гуга прикрывал Иннокентий Булыгин, жилистый, скуластый, несокрушимый и вместе с тем как‑то по‑русски добрый, он был чисто выбрит и совсем не сутулился, и все же это стоял Кеша, которого просто невозможно было с кем‑то спутать. К ногам его жалась поджарая «зангезейская борзая» с умной, осмысленной мордой и человечьими глазами. За Кешей, чуть придерживая его, будто не давая сорваться с места, стояла Светлана с распущенными волосами и запрокинутым к небу лицом... Ивана оторопь взяла. Светка! Она была как живая, еще немного, чуть‑чуть – и шагнет, сорвется, закричит, замашет ему рукой! Нет! Невозможно! К спине Гуга жалась гибкая и тонкая Лива, Глеб Сизов стоял, чуть подогнув больную ногу, нахмурившись, казалось, вот‑вот у него на литой щеке дернется желвак. |