Она пользовалась натянутыми золотыми нитками как основой – раздвигала их кончиком иголки, находила под ними рисунок и, следуя узору, закрепляла золото шелком, так что стежки ложились поверх золота, а оттенок шелка соответствовал раскраске оригинала. В темных местах шелк совсем закрывал золото, в полутенях блестки золота были расположены более или менее редко, а в светлых местах лежало сплошное чистое золото. Эта расшивка золотой основы шелком и называлась цветным золотом; мягкие и плавные переходы тонов как бы согревались изнутри таинственным сияющим ореолом.
– Ах, – внезапно сказал Гюбер, который только что начал освобождать хоругвь от натягивавших ее веревочек, – когда то одна вышивальщица сработала настоящий шедевр цветным золотом… Ей нужно было сделать «целую фигуру цветного золота в две трети роста», как говорится в наших уставах… Ты, должно быть, знаешь, Анжелика.
И снова воцарилось молчание. В отступление от общих правил Анжелика так же, как и Фелисьен, решила, что волосы святой нужно вышивать совсем без шелка, одним только золотом; поэтому она работала золотыми нитками десяти разных оттенков – от темно красного золота цвета тлеющих углей до бледно желтого золота цвета осенних лесов. И Агнеса с головы до ног покрывалась целым каскадом золотых волос. Чудесные волосы сказочным руном ниспадали с затылка, плотным плащом окутывали ее стан, двумя волнами переливались через плечи, соединялись под подбородком и пышно струились к ее ногам, как живое теплое одеяние, благоухающее ее чистой наготой.
Весь этот день Фелисьен смотрел, как Анжелика вышивает локоны, следуя за их извивами разрозненными стежками; он не спускал глаз с вырастающих и горящих под ее руками волос Агнесы. Его приводила в смятение эта масса волос, разом упавших до самой земли. Гюбертина пришивала блестки, заделывая места прикрепления кусочками золотой нити; каждый раз, как ей приходилось отбросить в мусор негодную блестку, она оборачивалась к молодым людям и окидывала их спокойным взглядом. Гюбер уже снял с хоругви планки, освободил ее от валиков и теперь тщательно складывал ее. Общее молчание только увеличивало смущение Фелисьена, и он в конце концов сообразил, что если ему не приходят в голову обещанные указания относительно вышивки, то лучше всего уйти. Он встал, пробормотав:
– Я еще вернусь. У меня так плохо вышел рисунок головы, что, быть может, вам, мадмуазель, понадобятся мои указания.
Анжелика прямо взглянула на него своими огромными темными глазами и спокойно сказала:
– Нет, нет… Но приходите, сударь, приходите, если вас беспокоит выполнение.
И, счастливый разрешением приходить, в отчаянии от ее холодности, Фелисьен ушел. Она не любит его, она никогда его не полюбит. Это ясно. Зачем же тогда возвращаться? Но и назавтра и все следующие дни он приходил в чистый домик на улице Орфевр. В любом другом месте все было ему немило, его мучила неизвестность, изнуряла внутренняя борьба. Он успокаивался только когда садился рядом с юной вышивальщицей, и ее присутствие мирило его даже с мыслью, что он не нравится ей. Фелисьен приходил каждое утро, говорил о работе и усаживался около станка, точно его присутствие и впрямь было необходимо. Ему нравилось глядеть на неподвижный тонкий профиль Анжелики, обрамленный золотом волос, наблюдать за проворной игрой ее гибких маленьких рук, разбиравшихся в целом ворохе длинных иголок. Девушка держалась очень просто и обращалась теперь с Фелисьеном, как с товарищем. Тем не менее, он все время чувствовал, что между ними остается что то невысказанное, и сердце его тоскливо тянулось к ней. Порой она поднимала голову, насмешливо улыбалась, и в глазах ее светились нетерпение и вопрос. Потом, видя его смятение, снова напускала на себя холодность.
Вскоре, однако, он понял, как можно заставить ее оживиться, и стал злоупотреблять этим средством: нужно было говорить с девушкой о ее искусстве, рассказывать о драгоценных старых вышивках, виденных им в соборных хранилищах или воспроизведенных в книгах. |