Слишком страстное стремление подводить счета. А в остальном… — Он поднялся с места. — Глядите, я хочу выйти, дергаю за шнур, автобус останавливается и позволяет мне сойти.
— Ну и?
— Именно в такой геенне связей, — сказал этот выдающийся человек, стоя одной ногой на панели, — я и выковал свое призвание.
С этими словами он исчез, и за его билет пришлось заплатить Белому Медведю.
* * *
Шас обещал зайти за Шетланд Шоли и теперь, безупречно затянутый в смокинг, поджидал трамвай, попутно объясняя суть мира группе студентов:
— Различие, если можно так выразиться…
— Ах, — воскликнули студенты una voce, — ах, пожалуйста!
— Различие, говорю я, между Бергсоном и Эйнштейном, сущностное различие, — это различие между философом и социологом…
— Ах, — кричали студенты.
— Да, — сказал Шас, примеряя самую длинную фразу, которую можно было бы втиснуть между настоящим мгновением и вздымавшимся в его окоеме трамваем.
— И если сегодня Бергсона модно считать чуточку придурковатым, — он ступил на проезжую часть, — так это потому, что тенденция нашей современной пошлости направлена от объекта, — он бросился в сторону трамвая, — и идеи к смыслу, — крикнул он с подножки, — и РАССУДКУ.
— Смыслу, — вторили ему студенты, — и рассудку!
Сложность состояла в том, чтобы понять, что именно он подразумевал под смыслом.
— Должно быть, он имел в виду чувства, — сказал первый, — знаете ли, обоняние и прочее.
— Нет, — сказал второй, — он имел в виду здравый смысл.
— Мне кажется, — сказал третий, — что он имел в виду инстинкт, интуицию, ну, понимаете, и тому подобное.
Четвертому было любопытно узнать, какой инстинкт скрывается в Эйнштейне, пятому — что абсолютного в Бергсоне, шестому, что общего они оба имеют с миром.
— Нам нужно спросить его, — сказал седьмой, — вот и все. Мы не должны умствовать. Тогда и поймем, кто прав.
— Нам нужно спросить его, — хором воскликнули студенты, — тогда мы поймем…
Так, договорившись, что первый, кто увидит его, обязательно задаст вопрос, они разошлись, и каждый пошел своей, не Бог весть какой разной дорогой.
Волосы домотканого Поэта с большой неохотой поддавались потрясающему искусству укладки, так коротко они были острижены. Таким образом, поглаживая жесткую, как крысиная шкура, голову, он выражал протест против моды. Все же он сделал то немногое, что можно было сделать, с помощью лосьона для волос он привел свой бобрик в состояние боевой готовности. И еще он сменил галстук. Теперь, когда он был один, сокрытый от посторонних глаз, он шагал взад и вперед. Он сочинял стихотворение, вещь почти праздничную, ее очертания он увидел недавно, ветреным днем на вершине Алленского холма. Он прочтет его, когда хозяйка подойдет к нему с просьбой, он не станет мекать и гекать как пианист-дилетант, но и не плюнет ей в глаз как пианист-профессионал. Нет, он просто встанет и прочтет его, не декламируя, а роняя слова скупо и торжественно, с той пронизывающей среднезападной меланхолией, что как глаза, наполнившиеся слезами:
Исполненный решимости произвести этим мощным сочинением некоторую сенсацию, он очень внимательно следил за тем, чтобы в манеру чтения, которая, как ему казалось, наилучшим образом соответствует его состоянию в день алленского холма, не закралось ни пылинки, ни соринки. Он должен попасть в точку, но так, чтобы казалось, словно он не попал в точку, так, чтобы создавалось впечатление, будто мука овеществления стихов разрывает его пополам. |