Изменить размер шрифта - +
Задача была иной: создать неуязвимую систему взглядов, создать систему безопасности для личности, оборону от любой тотальной теории. Надо было так расположить зеркала анализа, чтобы любая теория дробилась и множилась до бесконечности. Считалось, что таким образом сохраняется то главное, что требуется сохранить в этом бренном мире, — свободная личность.

Бесконечная рефлексия явилась торжеством либеральной мысли в послевоенной Европе. Собственно творцов последняя треть века не подарила Франции, зато подарила властителей дум молодежи. В России эта интеллектуальная игра стала программой интеллигенции. С традиционной любовью к французскому, культурологи обратились к теории, молодежь 80-х пересыпала речь междометием «как бы», ежесекундно отделяя явление от сущности. Сейчас стало привычным ругать постмодернизм по той же причине, по какой ругали советскую власть двадцать лет назад, — потому что его время кончилось. Вслед ему можно сказать много обидного. Он не дал крупных талантов и колоритных характеров, он был скучен, как всякий декаданс, он охотно выдавал индульгенцию посредственности и вообще был ориентирован именно на посредственность — на полузнание, полувдохновение, полувысказывание. Именно прогрессивная посредственность — лучшая защита от культа личности и тотальных проектов. Перефразируя высказывание Энгельса о Ренессансе, можно сказать так этому времени были нужны пигмеи — и оно рождало пигмеев.

И тем не менее ничего совсем уж плохого в постмодернизме не было. Он явился естественным ответом на доктринерство прошлого века, защитной реакцией европейской цивилизации. Трагедия возвращается в виде фарса — чтобы проститься с тираническим авангардом начала века, должен был появиться так называемый «второй авангард», булгаковская «осетрина второй свежести», сервильный авангард, никуда не зовущий и ничего не хотящий. Подобно тому, как вчерашние партийные работники становились владельцами нефтяных скважин, так и вчерашние лизоблюды и комсомольские активисты делались авангардистами второго призыва — вчера еще рисовали то, что любит партийное начальство, а сегодня обслуживают прогрессивный рынок инсталляций. Таких много. Но они милые, адекватные, любезные люди — ну что же в них плохого? Ровным счетом ничего — ведь не ругаем же мы модельеров за то, что они не философы? Ну делают платья, следят за модой, обслуживают богатых бездельников.

Так «славной революцией» постмодернизма, торжеством подиумов и художественного дефиле завершился век диктаторов и утопий. Всякому веку грезилось, что с его концом закончится вообще все — и искусство, и само время. Так томно и значительно угасал XIX век в art nouveau, так кокетливо, по многу раз откланиваясь, уходил последний актер XX века — постмодернизм. И кажется, что это не стиль умирает — кончается история. Постмодернизм все умирал и умирал, и никак не мог умереть, даже померещилось, что он бессмертен. Беда в том, что, выстраивая систему обороны и создавая теорию бесконечного конца, постмодернизм лишил себя самого главного права — права умереть. Быть неуязвимым — вовсе не доблесть, а в контексте истории скорее беда: все подлинно живое смертно.

Жажда неуязвимости не позволила постмодернизму создать живой образ — поскольку образ всегда уязвим. Собственно говоря, цель так называемого гуманистического искусства в том, чтобы быть уязвимым. Чтобы разделить уязвимость со смертным человеком. Человек объективно смертен, и искусство, как и медицина, совершает заранее обреченное усилие, превращая каждую конкретную смерть в символическую победу жизни. В христианской этике она выражена словами «смертию смерть поправ».

Так умер, перейдя в вечную жизнь, русский интеллигент, который был готов умереть.

Что касается советского интеллигента, то, обезопасив себя от произвола и непонимания, он пребудет неуязвимым для тлена.

Быстрый переход