Пурпур. Рассказы о таких вещах, равно как и истории об опасностях, которых вам удалось избежать, всегда волновали девиц. Попадали, так сказать, в точку. Потом я брякнул какую-то пошлость, и на лице у Савако появилось выражение человека, грубо возвращенного в травмирующую его действительность. Я излагал ей все это, стараясь произвести впечатление, но и особо не выпендриваясь. Я не уверен, что вы поймете. Я описывал ей розовый цвет сумерек на краю пустыни: «Этот цвет похож на цвет губ новорожденного. А ты можешь представить, как начинается пустыня? Ну, ты, конечно, видела в кино и на фотографиях песчаные дюны, насколько хватает глаз… Но вот, как ты думаешь, она начинается понастоящему? Ведь у пустыни нет четкой границы, как у океана, вот так, хоп — и пустыня! Вообразить это несложно: сначала мало-помалу исчезают зелень, деревья, растения на улицах и в городских садах. Потом начинаются скалы. Скалы повсюду, каменный пейзаж, изломанные линии холмов и гор, которые возвышаются, чтобы потом уступить место… почве, земле. Ну а дальше — песок. И вот как раз в тот момент, когда ты вдруг понимаешь, что, кроме песка, здесь больше нет ни чего, именно тогда и осознаешь, как далеко ты уже в пустыне. Кто-то сказал… Кто же? По-моему, Поль Низан… «В пустыне нет ничего, и именно поэтому человек может там найти самого себя».
Короче, все-таки кто-то сказал такую вещь. Я видел пустыню с вершины горы, недалеко от деревни: она напоминала песчаное море. Розовый цвет затмевал все остальные, казалось, он был единственным. Конечно, даже у нас, в Сетагайя, во время заката небо приобретает похожий цвет, но он гораздо бледнее. Цвет вечерней пустыни очень насыщенный, более теплый и в то же время неуловимый. Словно губы новорожденного… Или — еще лучше — словно язычок новорожденного. И цвет этот зыбок, как морская волна. Дальше, дальше, в бесконечность. И знаешь, о чем я подумал? Как может человек найти себя в подобном месте? Ты просто потеряешься в розовом закате…» Вот такую речь я произнес перед Савако. Ее коктейль назывался «Сайд-Кар», а такая штука сносит башню напрочь. Ее взгляд становился все более тревожным, можно было подумать, либо она уже успокаивается или, наоборот, вот-вот начнет реветь. Савако подняла на меня влажные глаза. «Язычок новорожденного», — пробормотала она и тут же попросила отвести ее в такое место, где мы смогли бы уединиться. Она произнесла это так, будто напевала слова из модного шлягера. Я направился с ней к себе на квартиру, что в квартале Аояма, которую я использовал как хранилище для привезенных раритетов. Там был всего лишь один диван, зато горой был навален всякий хлам, разнородные предметы, коврики, серебряные блюда, монеты, иконы, недорогие драгоценные камни, вещицы кустарного производства. Савако стащила свои джинсы прямо перед группой из семи-восьми огромных деревянных идолов, которых я привез из Сенегала. Оказавшаяся передо мной задница была еще более круглой, чем остальные части ее тела. В комнате было достаточно холодно, поскольку я ее не отапливал, дабы не испортить весь этот антиквариат. Савако покрылась гусиной кожей, ее молочно-белые мясистые ягодицы покрывал легкий пушок, а бедра были все в каких-то пятнах. Однако под влиянием выпитого холода она не чувствовала. Я прекрасно помню эту картину — дрожащий от возбуждения зад, мурашки на коже и черные идолы. Ну, разумеется, я также стянул с себя штаны. «Нет, это невозможно», — вдруг заявила Савако, захлюпав носом. Про себя я подумал, что у нее просто есть свои правила. Но это оказалось не так — истинная причина была еще более идиотской. «Я не могу, — прибавила она. — Извини меня, Язаки, мне очень неудобно, но я не могу». «Почему я должен тебя извинять?» — спросил я. Я не имел ничего против мурашек, ни против белых круглых задниц. К тому же я успел достаточно сильно возбудиться… «Ах, прости, прости меня!» И она собралась уходить. |