А ведь сначала была согласна! А мне было чуть больше двадцати. И не было никакой причины просить у меня извинений. «Да что на тебя нашло, дурища?!» — думал я, чувствуя легкое раздражение, понятное любому, кто не сумел довести начатое до конца. Но гневной вспышки не воспоследовало, как будто во мне внезапно прорезалась какая-то сверхъестественная сила. «Так у тебя есть свои правила?» — спросил я у нее. Не притронувшись к одежде, сверкая голым задом, Савако медленно и задумчиво покачала головой. Это движение не было ответом на мой вопрос. Я не знал, что делать, надевать штаны или нет, чтобы не волнован, голозадую Савако. Интересно, не эти ли болванцы, что находились в пяти-шести сантиметрах от ее пухлой попы, парализовали мои умственные способности? Не эти ли деревяшки, расширяющиеся кверху и книзу, так растянули ее лицо? Местами они были покрыты рафией и какими-то веревочками. Их глаза, рты, носы были непомерно вытянуты, тем более что из-за бликов света темная поверхность дерева казалась липкой, словно смазанной жиром. Все это диковинным образом контрастировало с видом округлых, в мурашках, ягодиц Савако. Это было пошло и грубо. И никаких вам чувственных абстракций — одна сплошная непристойность, словно все постыдное, что она обычно таила в себе, вдруг вылезло на поверхность. Нет, вы представляете? И тут Савако заговорила, как была, голая. Вообще-то я не очень люблю выслушивать подобные истории. Я забыл название ее университета. Короче, она начала свой рассказ с одной неприятности, которая могла произойти только в провинциальном институте в начале семидесятых. Несколько раз повторила, что не может заниматься любовью. «Да уж знаю», — заметил я, поглаживая одного из идолов, похожего на огромный пенис. «У меня любовная история с одним человеком из моего университета. До сих пор». Любовная история! Она сказала «любовная история»!
Мои самые худшие опасения усилились. «У меня любовная история», — вот так прямо и врезала эта голозадая, дрожащая от холода экстеоретичка. «Он артист. Он раза в два, нет, скорее, в три раза старше меня. Но не надо думать, что я хочу видеть в нем образ моего отца. Как бы это объяснить? Это человек, который сумел отказаться от самого себя. Раньше он был скульптором-авангардистом, достаточно известным и признанным, и даже получавшим награды. Но у столичной творческой интеллигенции он вызывал ужас, поэтому лет тридцать тому назад он предпочел уехать в родную провинцию, отказавшись от творческой деятельности. Первый раз, когда мы познакомились, я почувствовала, что у меня подкашиваются ноги. Он был уже стар, но при этом излучал такой свет… ну, ты знаешь, ну как те революционеры, о которых ты рассказывал. Помнишь? Ты сам как-то говорил, что у революционеров такое выражение лиц, словно там смешались черты юности и старости. Так вот, у него то же самое. Я сразу вспомнила, как увидела его. Вначале мы много рассуждали о революции и герилье. Он говорил, что у него такое впечатление, будто бы он ведет свою собственную маленькую войну. По его словам, он должен был бороться с титанами, чтобы, решительно отойдя от норм, не эксплуатировать свое творчество». Нет, ну вы подумайте! Для начала, люди, которые действительно борются против кого-нибудь или чего-нибудь, не делают подобного рода заявлений. Вот о чем я думал в тот момент, но все-таки смолчал. Ничтожество, бездарная дрянь, трус, слинявший к себе в деревню и сыплющий теперь сентенциями. Да и с чего бы такому гению, способному отречься от творчества как средства выражения, прозябать на факультете истории искусств в провинциальном университете? Человек такой силы предпочел бы сделаться садовником, крестьянином или охотником, что ли. Следовало, конечно, все это высказать ей, да я бы и высказал, если бы чувствовал себя получше. Но мне было холодно. Древние божки высосали всю мою энергию, а Савако действовала мне на нервы. «Ну и что должны означать все эти революции и герильи? Хочешь сказать, что ты всего-навсего бедная девочка, умирающая от печали! Настолько подавлена, что готова на все, лишь бы вырваться за пределы своего сознания. |