Вид этих предметов предвещал самое страшное. За один миг все представилось мне в ином свете, и, вместо того чтобы убеждать себя, что они не посмеют сделать того-то и того-то, я проникся мыслью прямо противоположной: «Есть ли хоть что-нибудь, чего они не посмеют сделать? Я в их власти. Они это знают. Я вел себя с ними как нельзя более вызывающе, — чего только не могут сделать монахи в своей бессильной злобе? Что же будет со мной?». Они подошли совсем близко, и я уже представил себе, как мне накидывают на шею петлю, как потом прячут мой труп в мешок. Перед взором моим проплывали бесчисленные картины кровавых убийств, я чувствовал, как пламя костров обжигает меня, мне было нечем дышать. Мне чудились стоны многих тысяч замученных в этих стенах жертв, которых постигла та же участь, что ждет меня. Я не знаю, что такое смерть, но я убежден, что в эту минуту я пережил муки не одной, а многих смертей. Первым побуждением моим было броситься на колени.
— Я в вашей власти, — произнес я. — В ваших глазах я виновен, делайте со мной все, что задумали, только не продлевайте моих мучений.
Не видя, а может быть, и не слыша меня, настоятель сказал:
— Теперь ты в том положении, в каком тебе пристало находиться.
Услыхав эти слова, которые показались мне менее страшными, чем я ожидал, я пал ниц. Еще несколько минут назад я решил бы, что это неслыханное унижение, но страх делает человека кротким. Я испытывал ужас перед насилием; я был молод, и жизнь, хоть пестроту и блеск ее я больше угадывал пылким воображением, нежели знал из опыта, притягивала меня. Монахи, заметившие, что я лежу простертый, испугались, как бы в настоятеле не пробудилась жалость. С тем же гнетущим однообразием, тем же нестройным хором , от которого у меня леденела кровь, когда несколько дней назад я так же вот падал перед ними на колени, они проговорили:
— Ваше преподобие, не допустите, чтобы это лицемерное смирение могло смягчить ваше сердце. Время милосердия уже прошло. Вы назначали ему срок, когда он мог поразмыслить над своим положением, — он отказался воспользоваться им. Теперь вы пришли не для того, чтобы выслушивать его просьбы, а для того, чтобы совершить правосудие.
При этих словах, возвещавших начало самого ужасного, я стал опускаться на колени перед каждым из монахов, стоявших рядом и мрачным видом своим напоминавших палачей. Обливаясь слезами, я говорил каждому из них:
— Брат Климент, брат Иустин, скажите, почему вы так стремитесь восстановить против меня настоятеля? Почему вы так торопитесь вынести приговор, который, справедлив он или нет, неизбежно окажется суровым потому уже, что исполнителями его будете вы? Что я вам сделал худого? Не я ли заступался за вас, когда вас хотели наказать за совершенные вами проступки? Так-то вы хотите отблагодарить меня за все?
— Не трать времени попусту, — сказали монахи.
— Погодите, — вмешался настоятель, — дайте ему сказать, что он хочет. Может быть, ты все же воспользуешься последней минутою снисхождения, единственной, которую я могу предложить тебе, чтобы взять назад твое страшное решение — отречься от принятого обета?
При этих словах оставившие меня силы снова вернулись ко мне. Я поднялся с колен и стоял теперь перед ними.
— Никогда! — воскликнул я, — я вверяю себя божьему суду.
— Негодяй! Ты уже отрекся от бога.
— Что же, отец мой, в таком случае мне остается только надеяться, что господь не отречется от меня. Я обратился также и к другому суду, над которым вы не властны.
— Но зато мы властны здесь, и ты это почувствуешь.
Он сделал знак монахам, и те подошли ко мне. В испуге я закричал, но в ту же минуту покорился. Я был уверен, что минута эта будет для меня последней. Меня поразило, когда вместо того, чтобы накинуть веревку мне на шею, они связали ею мне руки. |