Изменить размер шрифта - +
Это были наброски, изображавшие стены монастырей и тюрем. Моя мать отвернулась, а отец оттолкнул их от себя, сказав:

— Совсем мне это не по душе.

— Но вы, разумеется, любите музыку, — сказал настоятель, — вы должны послушать, как он играет и поет.

В соседней комнате был небольшой орган; моей матери не разрешили туда войти, отец же был допущен слушать мое исполнение. Не думая, я выбрал арию из «Жертвоприношения Иеффая»[24]. Отца она взволновала, и он попросил меня не продолжать. Настоятель решил, что это не только дань уважения моему таланту, но и признание силы его ордена, и рукоплескал сверх всякой меры и порою даже не к месту. До этой минуты мне и в голову не приходило, что из-за меня могут спорить враждующие стороны. Настоятель решил сделать из меня иезуита и поэтому утверждал, что я в здравом уме . Монахам же хотелось, чтобы их потешили изгнанием из меня бесов, либо костром аутодафе, либо еще какой безделицей в том же роде и тем самым скрасили унылое однообразие монастырской жизни. Поэтому они были заинтересованы в том, чтобы я рехнулся, или в меня вселились бесы, и уж чтобы во всяком случае меня признали умалишенным или одержимым. Однако благие их пожелания так и не были удовлетворены. Будучи вызван в приемную, я вел себя  в точности так, как полагалось, и на следующий день мне предстояло принять обет.

На следующий день! О, если бы я только мог описать этот день! Но это невозможно — я погрузился в такое глубокое оцепенение, что перестал замечать вещи, которые, несомненно, поразили бы самого бесстрастного зрителя. Я был настолько погружен в себя, что хоть в памяти моей и остались сами события, я не в силах воскресить даже слабой тени тех чувств, которые они во мне вызывали. Ночь эту я спал глубоким сном, пока меня не разбудил стук в дверь.

— Дорогое дитя мое, чем ты занят сейчас? Я узнал голос настоятеля и ответил:

— Отец мой, я спал.

— А я ради тебя, дитя мое, истязал свою плоть; бич покраснел от моей крови.

Я ничего не ответил, ибо понимал, что предатель в большей степени заслужил удары бича, чем тот, кого он предал. Однако я ошибался; настоятеля действительно терзали укоры совести, и он наложил на себя это покаяние не столько за свои собственные прегрешения, сколько по случаю моего упорства и безумия. Но увы! До чего же лжив тот договор с богом, который мы скрепляем собственной кровью ! Не господь ли сказал, что он не приемлет ни одной жертвы, даже заклания агнца, совершенной с сотворения мира! Два раза в течение ночи настоятель тревожил меня, и оба раза я отвечал ему теми же словами. Он, без сомнения, был искренен: он думал, что делает все во имя бога, и его окровавленные плечи свидетельствовали о его рвении. Но я настолько окостенел духовно, что ничего не чувствовал, не слышал, не понимал. Поэтому, когда он постучал ко мне в келью второй и третий раз, чтобы рассказать мне о том, какому бичеванию он себя подверг и сколь действенным оказалось его общение с богом, я ответил:

— Неужели же преступник не имеет права выспаться перед казнью?

Услыхав эти слова, которые, должно быть, заставили его содрогнуться, настоятель упал простертый перед дверью моей кельи, а я снова уснул. И сквозь сон до меня долетели голоса монахов, которые подняли настоятеля с пола и унесли его в келью.

Они сказали:

— Он неисправим, вы напрасно перед ним унижаетесь. Вот увидите, когда он станет нашим , это будет совсем другой человек, это он тогда будет лежать простертым перед вами.

Больше я ничего не услышал.

Наступило утро. Я знал, что оно должно принести мне; воображение мое рисовало мне всю эту сцену. Мне казалось, что я вижу слезы на глазах у моих родителей и проявление сочувствия со стороны братии. Мне казалось, что руки священников, держащих кадила, дрожат и что дрожь эта передается даже причетникам, придерживающим их рясы.

Быстрый переход