Все это время он не переставал рассматривать пассажиров, особо его внимание привлек сидевший рядом пассажир. Этого человека он видел впервые, и тем не менее у него появилось чувство, что он связан с ним всю жизнь. Средних лет, плотный, с холеной кожей и голубыми глазами. Руки у него были чистые, хорошей формы, но Рогину они не понравились. В дорогом пальто в синюю клетку — Рогин никогда бы такого не купил. И таких синих замшевых туфель или такой в высшей степени корректной шляпы — громоздкого фетрового сооружения, перехваченного широченной лентой, — он никогда бы не надел. Франтят люди по-разному, не все любят пускать пыль в глаза; у некоторых франтовство принимает характер особой солидности, и сосед Рогина принадлежал к этой категории. Нос у него был прямой, профиль красивый, но при всем при том он имел вид человека заурядного. Однако самая его заурядность, казалось, предупреждала окружающих: он не хочет никаких сложностей, не хочет иметь с ними ничего общего. Если носишь синие замшевые туфли, поневоле будешь вести себя так, чтобы тебе не наступили на ногу; казалось, он, неизвестно по какому праву, очертил около себя круг, давая понять, чтобы к нему не лезли, не мешали читать газету. Он держал «Трибюн», но сказать, что он ее читает, пожалуй, было бы преувеличением. Он держал ее перед собой.
Холеная кожа, голубые глаза, прямой, типично римский нос, даже самая его поза поражали сходством с Джоан, с ней, и ни с кем иным. Рогин пытался уйти от этой аналогии, но ничего не мог с собой поделать. Этот человек был похож не только на отца Джоан, которого Рогин терпеть не мог, но и на саму Джоан. Не исключено, что через сорок лет ее сын, в случае, если у нее родится сын, будет таким. Ее сын? И ему, Рогину, предстоит стать отцом вот такого сына? Если взять его и Джоан, его черты вряд ли окажутся доминирующими, и дети их не унаследуют. Скорее всего, они будут похожи на Джоан. Да, если перенестись мыслью на сорок лет вперед, такой человек вот как этот, сидящий бок о бок с ним в трясущемся вагоне среди их собратьев, участников, пусть они сами того и не сознают, транзитного карнавала, такой вот человек понесет в будущее то, что представлял собой Рогин.
Вот почему Рогин чувствовал, что на протяжении всей жизни их что-то соединяет. Что такое сорок лет по сравнению с вечностью! Сорок лет миновали, и он не сводит глаз с собственного сына. Вот он — перед ним. Рогин был испуган и растроган разом. «Мой сын! Мой сын!» — повторял он, и его сердце пронзила такая жалость, что он чуть не расплакался, а причина всему — дела властителей жизни и смерти, святые и нагоняющие ужас дела. И мы — их орудия. Мы стремимся, как нам представляется, достичь своих целей. Но где там! Все устроено так несправедливо. Страдать, трудиться, надрываться, продираться сквозь тернии жизни, пробираться сквозь самые беспросветные вертепы, прорываться сквозь препоны, сопротивляться неотвратимому промыслу, зарабатывать деньги — все для того, чтобы стать отцом такого вот низкого разбора светского человека, на редкость заурядного на вид с его ординарным, холеным, розовым, самодовольным, до предела буржуазным лицом. Это же несчастье — иметь такого скучного сына! Такой сын никогда не поймет отца. У них ничего, ну решительно ничего общего, у него и этого вылощенного, упитанного типа с голубыми глазами. Ему и рот раскрыть лень — до того он доволен и тем, что имеет, и тем, что делает, и тем, что собой представляет. Стоит только поглядеть на эту выпяченную, точно шип или эмбриональный зуб, губу. Для него поздороваться и то тяжкий труд. А что, если через сорок лет все станут такими? А что, если по мере того, как земля стареет и остывает, и человек охладевает душой? Бесчеловечность молодого поколения выводила Рогина из себя. Чтобы у отца и сына не было пароля, которым они могли бы обменяться! Ужасно! Бесчеловечно! Какое понятие о жизни это дает. Личные цели человека — ничтожны, иллюзорны. |