Подмывало сказать: „Все так, но мы прибыли сюда из-за океана, чтобы немножко расслабиться, уйти от современности. Вспомнить, что когда-то сказал Эзра Паунд: мол, мы за здорово живешь построим вторую Венецию в болотах Джерси, стоит только захотеть. Играючи. Чтобы развлечься, пока суд да дело, а там мастерство придет само собой. Скопируем, что угодно, смеха ради. Обезьяны, обученные грести, доставят нас в гондолах на дискуссию по астрофизике. Туда, где нынче жгут мусор, откармливают свиней и сваливают старые колымаги, мы приплывем на концерт“.
У Мосби, мыслителя, как и у других занятых людей, не оставалось времени для музыки. И поэзия не входила в круг его интересов. Члены конгресса, кабинета министров, чиновники Организации, партийные лидеры, президенты ничем подобным не увлекались. Не могли они быть тем, кем были, и читать Элиота, слушать Вивальди, Чимарозу. Но они рассчитывали, что других музыка и поэзия может радовать, более того, воздействовать на них благотворно. У Мосби, пожалуй, было больше общего с политическими лидерами, начальниками штабов и президентами. Во всяком случае, его мысли они занимали чаще, чем Чимароза или Элиот. Клокоча от злобы, он размышлял об их промахах, об их верхоглядстве. Читал лекции о Локке, чтобы показать, что они собой представляют. Никакая другая власть, кроме власти, полученной путем недвусмысленно выраженной воли большинства, незаконна. Единственным подлинным демократом в Америке (а возможно, и в мире, хотя кто их там в мире знает: в мире ведь миллиарды и миллиарды умов и душ) был Уиллис Мосби. При том что манера вести беседу (точнее сказать, допрос) у него была скупая, отстраненная, нетерпимая. Фигура худощавая, осанка надменная, аристократическая. Продолговатые темные дыры ноздрей заставляли подозревать недомогания, на преодоление которых требовалась сила воли, подбородок свидетельствовал, что она у него есть. И наконец, выцветшие глаза. В высшей степени необычная, хитроумная, алчущая, жаждущая, горестная тварь, именуя себя человек, надеется бежать того, чем, в сущности, является. И дело не в том, как человек себя определяет, в конце-то концов, а в том, как он существует. Но пусть сам скажет, что ему по душе.
Земной навоз, заслуженная пища
Зверям и людям. Жизни высота
Вот в этом.
Не пьянея, он потягивал мескаль; слуга в грубой оранжевой рубашке, отделанной для шика золотыми пуговицами, напомнил ему, что в четырепридет машина — отвезти его в Митлу смотреть развалины.
— Yo mismo soy una ruina , — пошутил Мосби.
Грузный индеец раздвинул губы в улыбке, ровно настолько, насколько положено, и невозмутимо, блюдя достоинство, удалился. А может, я напрашивался на комплимент, подумал Мосби. Хотел, чтобы он сказал: кто-кто, а вы не развалина. Но с чего бы вдруг? Ведь кто я для него, как не развалина.
А может быть, легкий юмор — не его жанр. Вместе с тем сам он считал, что определенные роды комического ему даются. И он во что бы то ни стало должен найти способ разбавить сухой отчет об умственных баталиях, которые ему довелось вести. Вдобавок он ведь помнит — и очень хорошо, — что в ту пору в Париже его знакомые, один за другим, представали в комическом свете. Тогда ему все виделось именно так. Улица Жакоб, улица Бонапарт, улица дю Бак, улица де Верней, отель де л'Юниверсите — всюду было полным-полно комических персонажей.
Он начал с того, что наметил имя: Ластгартен. Вот кто ему подойдет как нельзя лучше. Хаймен Ластгартен, марксист или бывший марксист из Нью-Джерси. Точнее, из Ньюарка. Торговал обувью, был членом самых разных еретических, фанатических, большевистских группировок. Перебывал ленинцем, троцкистом, затем последователем Хьюго Ойлера, затем — Томаса Стамма и, в конце концов, итальянца по имени Салемме, который отошел от политики и стал художником, абстракционистом. Ластгартен тоже отошел от политики. |