Изменить размер шрифта - +
Смахивающего на сырое мясо. Этот цвет у буржуазной Франции, видимо, связывался с представлениями о мощи, мужестве и величии. Во Дворце Инвалидов гробница Наполеона также была из полированного красного камня, колоссальная, затейливых линий, полированная колыбель с жалким зеленым трупиком внутри. (Касательно цвета мы опираемся на свидетельство мсье Ридо, историка бонапартизма.) Что же до живого Бонапарта, Мосби разделял мнение Огюста Конта, что тот был пережитком. Революция была исторически неизбежна. Социально оправданна. С точки зрения политики, экономики — это был шаг на пути к демократизации промышленности. При всем при том драма Наполеона сама по себе — драма личного честолюбия, феодальных представлений о войне. Более древних, чем феодализм. Более древних, чем Рим. Военачальник впереди войска — ну что тут разумного и как это может служить примером. Обществу, которое стремилось ко все более и более разумной организации, это было ни к чему. Человечество же, напротив, только о том и мечтало. Война — дорогостоящее удовольствие. Стоит принять первую посылку гедонизма, неминуемо принимаешь и остальные. Человек не без умысла признает, что в основе современной жизни лежат разумные начала, с тем чтобы, отталкиваясь от них, совершать все более непостижимые разумом дикости.

Мосби записывал эти соображения иссиня-зелеными, под цвет местной растительности, чернилами — уж не из нее ли их изготовляют? Вот и мескаль изготовляют из зеленых колючек агавы, причудливо-зазубренных, темно-зеленых, мясистых листьев этих растений, покрывающих местные поля.

Доллары, франки, талоны на бензин, банк, смахивающий на залежи бифштексов, в которые вкладывал деньги У.К. Филдс и робкий, но настырный, темнолицый Ластгартен, влезающий в свой автомобильчик на залитой дождем парижской улице. В Париже тогда автомобили были наперечет. Паркуйся — не хочу. А улицы — уж такие желтые, серые, выщербленные, унылые. Однако французы и тогда яростно внушали миру, что никто, кроме них, не обладает savoir-vivre, тем самым gai savoir . Американцам, скованным протестантской этикой, — вот кому в первую очередь следовало это втемяшить. Господи ты Боже мой, да раскинься ты поудобнее, попивай винцо, отломи хлеб, послушай музыку, предайся любви, хватит бежать наперегонки — учись древней житейской мудрости европейцев. Во всяком случае, Ластгартен стянул плащ ремнем, нахлобучил широкополую — такие носили бандиты — шляпу. Скорчился на переднем сиденье. Вцепился изжелта-коричневыми ручками в руль «симки 8», — и какое же отчаяние читалось в его прощальной ухмылке.

— Bon voyage , Ластгартен.

Сапотекский нос, зубы белые, как апельсиновые зернышки. Передача взрыднула, и Ластгартен помчал в разоренную Германию.

Восстановление — дело нешуточное. Уничтожил общество, поистребил население — начинай снова-здорово. Опять наживай состояние. Ластгартен, должно быть, считал, что он, qua еврей, имеет право обогатиться на немецком буме. Что все евреи — иначе и быть не может — имеют право на все, что ни есть за Рейном, на землях, утучненных пеплом сожженных евреев. Там на диван не сядешь: а вдруг он набит еврейскими волосами. И немецкое мыло Ластгартен никогда в руки не брал. Мылся — это Мосби узнал от Труди — туалетным мылом из военного магазина.

Труди — она окончила Монтклэровский учительский колледж в Нью-Джерси — знала французский, изучала композицию, лелеяла надежду работать с Надей Буланже или кем-то вроде, но ей пришлось довольствоваться меньшим. Там же, в банке, едва Ластгартен отъехал по мокрой от дождя улице с лихостью, в которой чувствовались и обреченность, и рвущиеся наружу слезы, Труди пригласила Мосби в зал Плейель — послушать чешского пианиста, он должен был исполнять Шёнберга. Пианист с бугристым лысым черепом что есть мочи колотил по клавишам. До слушателей доходило, какую непосильную задачу он на себя взвалил: рожать в муках культуру, сберегать — и ценой каких усилий — искусство в пережившей трагедию Европе, упражняться, не давая себе поблажки, с утра до вечера, — и более ничего.

Быстрый переход