Миссис Уилсон сначала вздыхала, а затем стала ворчать про себя, потому что картофельные оладьи, которые она напекла, начали засыхать.
Дверь открылась, и в комнату вошел с гордой улыбкой Джем под руку с застенчиво улыбающейся Мэри, в глазах которой сиял свет счастья, лишь чуть затененный ресницами, – юную пару словно окружал радужный ореол счастья.
Могла ли мать омрачить это счастье? Спугнуть его, подобно Марфе, заботясь лишь о земном? [104] Нет, она лишь мгновение еще помнила свои напрасные хлопоты, свою обиду, а потом ее женское сердце переполнилось материнской любовью и сочувствием, и она заключила Мэри в объятия и шепнула ей на ухо, проливая слезы волнения и радости:
– Да благословит тебя бог, Мэри. Только сделай его счастливым, и всевышний благословит тебя вовеки!
Нелегко было Джему разлучить этих двух женщин, которых он так любил и которые ради него, казалось, были готовы горячо полюбить друг друга. Но приближалось время, назначенное Джоном Бартоном, а до его дома было неблизко.
Когда молодые люди быстрым шагом шли обратно, они почти не разговаривали, хотя каждый думал о многом.
Солнце еще не зашло, но все вокруг уже одела первая легкая тень приближающихся сумерек, и, когда они открыли дверь, Джему показалось, что в комнате совсем темно – так слаб был гаснущий свет дня и еле тлеющего огня в камине.
Но Мэри сразу увидела все.
Ее глаза, привыкшие к обычной обстановке комнаты, тотчас подметили необычное – она все увидела и поняла.
Ее отец стоял позади своего кресла и держался за его спинку, словно ища опоры. Напротив стоял мистер Карсон – в красном отблеске камина темный силуэт его суровой фигуры казался особенно большим.
Позади отца сидел Джоб Лег, опершись локтями на маленький столик и закрыв лицо руками, – он внимательно слушал, и то, что он услышал, поразило его в самое сердце.
Очевидно, разговор на миг прервался. Мэри и Джем стояли у полуоткрытой двери, не смея шевельнуться.
– Верно ли я тебя понял? – сказал мистер Карсон, и его низкий голос дрогнул. – Верно ли я тебя понял? Так, значит, это ты убил моего мальчика, моего единственного сына? (Последние слова он произнес так, словно искал сочувствия, но тут же в его голосе зазвучала ярость.) Не думай, что я сжалюсь над тобой, потому что ты сам во всем признался, и пощажу тебя. Знай, я добьюсь, чтобы ты получил самое суровое наказание, какое только допускает закон. Ты не пощадил моего сына и не жди пощады от меня!
– Я и не прошу о ней, – негромко сказал Джон Бартон.
– Просишь или не просишь, мне все равно! Тебя повесят, слышишь, повесят! – произнес мистер Карсон, нагибаясь к нему и с подчеркнутой медлительностью повторяя это слово, словно пытаясь вложить в него всю горечь своего сердца.
Джон Бартон судорожно вздохнул, но не от страха. Просто он почувствовал, как ужасно вызвать в человеке такую ненависть, какая сквозила в каждом слове, в каждом движении мистера Карсона.
– Я знаю, сэр, что меня повесят, да это только справедливо. И, наверное, такая смерть – не из легких, но вот что я скажу вам, сэр, – продолжал он, теряя над собой власть. – Если бы вы повесили меня на другой день после того как я совершил это преступление, я бы на коленях благодарил и благословлял вас. Смерть! Да что значит смерть по сравнению с жизнью? По сравнению с той жизнью, какую я вел последние две недели! Жизнь, даже в лучшем случае – лишь бремя, но существование, которое я влачил с той ночи… – Он умолк, содрогнувшись от нахлынувших воспоминаний. – Знайте, сэр, за это время я часто хотел покончить с собой, чтобы избавиться от своих мыслей. Я не сделал этого, и вот почему. Я боялся, что за могилой мысль о моем злодеянии будет терзать меня еще больше. Одному богу ведомо, какие муки раскаяния испытал я – и я не наложил на себя руки еще и потому, что не смел уйти от ниспосланной мне кары, перед которой даже виселица, сэр, покажется раем. |