Изменить размер шрифта - +
Либкнехта, как раз направлявшихся вдоль балтийского берега к расположенным по соседству рапсовым полям, но и в штабах Варшавского договора в Берлине, Москве и Варшаве: — Чего вы там, бляха-муха, вытворяете, полячишки! — орал в трубку Никита Сергеевич Хрущев. — Но послушайте, товарищ, — поднятый с постели Веслав Гомулка с трудом нащупывал очки, без которых совершенно не умел разговаривать, — товарищ Никита Сергеевич, вы же хотели кукурузу, так у нас теперь во всех колхозах сплошная кукуруза, и многие индивидуальные сельские хозяйства тоже начали ее сажать. — Я вам, бляха-муха, покажу индивидуальную кукурузу, — обрывал его взбешенный Никита Сергеевич, — я вам припомню пакт Молотова-Риббентропа, вы что, со спутника свалились, нападать на ГДР, да еще в пять сорок утра! — и экс-генерал с достоинством повествовал, как его разжаловали и как прокурор требовал смертной казни — даже не за этот несчастный десант, с пьяных глаз высаженный на гэдээровской земле, а за то, что Недоедо дерзил военному трибуналу, на полном серьезе утверждая, что никакая это не ошибка, а его, польского генерала, ответ на залпы линкора «Шлезвиг-Гольштейн» по Вестерплатте, оборвавшие его детство и лишившие семнадцати родственников, расстрелянных в Пяснице, Штуттхофе и Освенциме. Итак, дорогой пан Богумил, когда повесть экс-генерала в очередной раз подходила к концу, мы подхватывали поэта Атаназия с его стульчика у стены и, свернув, словно коврик, тащили в «Агату», где он оживал под рассказы пана Жакевича о своей тетушке, изгнанной большевиками из Вильно и осевшей в Сыцовой Гуте на Кашубах, женщине такого обаяния и волшебной притягательности, что даже свиньи, утки, куры и собаки в ее хозяйстве переставали понимать по-кашубски и переходили на певучий, теплый, блестящий и старомодно-аристократический «кресовый» польский, словом, женщине столь прелестной и изящной, что сидевший за столиком пана Жакевича Рышард Стрыец немедленно брал салфетку и несколькими штрихами набрасывал тетушкин портрет, и было удивительно видеть, как под рукой художника возникает точь-в-точь лик с византийской иконы, сквозь который проступают в то же время черты простой женщины с кашубского дворика и Мадонны в стиле Караваджо; вспоминая те сцены в баре «Агата», где наш поэт Атаназий приходил в себя под диалог этих двух осколков прошлого, сей парочки потерпевших с Атлантиды, я думаю, дорогой пан Богумил, что никогда и нигде мне не увидеть картины столь же восхитительной, как эти незатейливые линии, благодаря которым синтез Востока и Запада на маленькой салфетке казался чем-то естественным, реальным и прекрасным; но тут наступала пора двигаться дальше, в пивную «Католик», где собирались все прочие жертвы военной подготовки: поэт Питек, воспевавший исключительно ежемесячные кровотечения очередной своей невесты, нелюдимый поэт Салим, творивший исключительно на санскрите, поэт фон Бок, специализировавшийся на математических стихах, а также занудный эпик, мастер длинных дистанций, некий Темпы из Темпча, чья генеалогия восходила к кашубским шляхтичам, что, впрочем, не производило на нас ни малейшего впечатления, ибо мы, дорогой пан Богумил, прекрасно знали, что подобно тому, как вся чешская шляхта полегла в битве под Бялой Гурой, так и кашубская шляхта оказалась обескровлена в битве под Веной, где, впрочем, побила турок под счастливейшей звездой короля Яна Собеского; об этом мы тоже всласть болтали в «Католике», как и о том, почему четырнадцатилетний Гюнтер Грасс, который бегал по тем же улицам Вжеща, что и мы, так и не создал свой первый большой исторический роман о героических кашубах, ведь если большая их часть давным-давно лежит под Веной, то о чем, вернее, о ком же было писать дебютанту Гюнтеру с улицы Лабесвег, 13, носящей сегодня имя Лелевеля, каким же, интересно, образом ему удалось бы высечь самурайскую искру боевого духа из столь трагически опростившегося народа, но весь этот треп в «Католике» продолжался недолго, ибо, отдохнув и оживившись, поэт Атаназий демонстративно дул на ладонь, поддергивал манжету и, демонстрируя жилистую фактуру предплечья, вызывал противника на дуэль: однажды им оказался снабженец с Катовицкого металлургического комбината, в другой раз — дрессировщик из цирка «Арена», в третий — моряк с финского грузового судна; мы всегда предлагали делать ставки и никогда не прогадывали, потому что Атаназий, несмотря ни на что, вид имел дохлый, и если кто забредал в пивную «Католик» впервые, то, как правило, ставил десять к одному на его соперника, а тот, кто успел познакомиться с методой Атаназия, надеялся хоть раз увидеть его побежденным, однако поэт никогда не подводил и никогда не уступал, а все потому, что в кульминационный момент, когда скрещенные подобно серпу и молоту ладони застывали над столешницей и исход поединка был еще не ясен, Атаназий своим сильным звенящим голосом принимался декламировать: «Флеб, финикиец, две недели как мертвый», — после чего делал небольшую паузу и продолжал, не сводя с противника глаз: «Крики чаек забыл и бегущие волны.
Быстрый переход